На затонувшем корабле
— Куда ведёт та дверь? — кивнул Фрикке.
— Там моя спальня. Остальные комнаты пустуют.
— Значит, ты не успел вовремя удрать на запад из своего лагеря и решил переждать время здесь?
— Комендант, мой начальник, разрешил мне покинуть лагерь только после ликвидации… — Он запахнул полы халата из махровой ткани, укрывая толстые ноги. — Утром, ровно в восемь, я должен был закончить все дела, а ночью ворвались русские, и я едва успел унести ноги. — Он, словно в ознобе, повёл плечами. — Что делать, пропускная способность печей нашего крематория была весьма невелика.
Фрикке зевнул.
— Оставим эти технические подробности. Ты мне скажи, с какой целью ты захватил этот особняк?
— Я жду возвращения нашей доблестной армии.
— Что?! — Лицо Фрикке выразило искреннее удивление. — Ты не шутишь?
Заплывшее жиром веснушчатое лицо эсэсовца вдруг стало напыщенным.
— Пока жив хоть один немец, Германия не прекратит войну, — изрёк он, погрозив буфету пухлым белым кулаком. — Я думаю, русские почувствуют ещё не раз на себе немецкое оружие… новое немецкое оружие. Так сказал фюрер. Хайль Гитлер!
— Послушай, мы-то с тобой можем быть откровенными… — Фрикке налил в стакан тминной водки и выплеснул в горло. — Неужели ты не понял, что сейчас каждый заботится только о своей шкуре? Забудь ты о фюрере и его оружии. А будешь вспоминать — тебя же повесят. Повторяется обычная история — горе побеждённым!
Бабье лицо Ганса покраснело. Он вскочил с кресла и, прыгая на коротких толстых ножках, завизжал:
— Предатель!.. Ты не товарищ мне больше… Тебя купили!..
— Замолчи, болван! — Фрикке стукнул кулаком по столу. — Твой поросячий визг слышен за километр… Я думал, ты притворяешься, — с недоброй улыбкой добавил он, помолчав. — Видит бог, я хотел по-товарищески поговорить с тобой. Хотел взять тебя компаньоном в одно выгодное дело. Тогда ты, возможно, и сохранил бы жизнь. Но теперь я раздумал.
Мортенгейзеру стало не по себе от этих слов и тона, каким они были сказаны. Он выпил без всякого удовольствия и закашлялся, разбрызгивая слюну.
— Не сердитесь на меня, Эрнст, — промямлил он. — Последние дни я совсем потерял голову. Все рушится, тонет, не знаешь, за что ухватиться. А как раз сейчас мне особенно хотелось бы пожить, вырыть себе уютную норку… — В глазах у него затрепетал тревожный огонёк.
В какой-то миг Эрнсту Фрикке пришло в голову, что приятель его уже вышагнул из жизни, он только кажется живым, говорит, ходит, пьёт, ест. На самом же деле он мёртв или, во всяком случае, стоит одной ногой в могиле. Он даже посмотрел на него с сожалением, как обычно живые смотрят на умирающего.
— Именно сейчас? И почему это?
— Тебе, наверно, покажется смешным… — Ганс запнулся, — но я… полюбил девушку.
— Ты полюбил девушку! И сейчас думаешь об этом? Нет, ты просто идиот, ты действительно спятил. А потом — ты и любовь… Ладно, — миролюбиво заключил Фрикке, — каждый по-своему карабкается в жизни. — Он нащупал в оконной раме щель, из которой немилосердно сквозило. — Скажи-ка мне, — помолчав, начал он снова, — много ли у тебя запасено еды? Сколько дней мы смогли бы продержаться, не выходя отсюда?
Толстый эсэсовец засмеялся. Смех был жалкий, принуждённый.
— Еды на месяц хватит. — Он искоса посмотрел на приятеля. — Есть деликатесы: английское печенье, польская ветчина. Я поделюсь с тобой, Эрнст.
— Запаслив ты, брат. Недурно… Ты привёз все это на машине? На себе столько не приволочёшь, правда? — Фрикке ещё раз посмотрел на щель в оконной раме и пересел подальше от окна, чтобы не простудиться.
— Да, я нагрузил «оппель-адмирал». Я давно готовился к эвакуации… — Ганс вздохнул.
— А машина где?
— Спрятал в сарае. Она хорошо замаскирована, могу поспорить — не найдёшь.
— Молодец. А что у тебя в этом чемодане?
— Приёмник. Я регулярно ловлю выступления нашего фюрера, — он как-то виновато посмотрел на приятеля. — И сухие батареи.
— Ну-ка, настрой на музыку: послушаем Швецию.
Ганс послушно открыл крышку кожаного чемодана, покрутил ручки мясистыми пальцами с крашеными в темно-красный цвет холёными ногтями.
Приёмник донёс звуки рояля, и Фрикке уселся поудобнее. Он вновь ощутил прелесть земного существования. Да, жизнь прекрасна, стоит бороться за неё. Нервное напряжение утра проходило, его постепенно вытеснили тепло, водка, музыка.
Итак, завтра в Кенигсберг. На машине? Конечно. Весь запас продовольствия он возьмёт с собой. Только бы дядя оказался живым, а уж он-то, Эрнст Фрикке, сумеет воспользоваться его секретами. «Надо торопиться, пока всюду полная неразбериха. Запомним твёрдо: теперь я литовец Антанас Медонис. Но что делать с Гансом? У нас разные пути. Я одинок и беден, у Ганса богатые родители. Богатые, а вместе с тем он ещё безусым гимназистом был на содержании у одной особы неопределённого пола, — вспомнил Фрикке. — Слякоть, размазня. Верить ему нельзя. Кривая палка не отбрасывает прямой тени. И такой тип будет знать, что я остался здесь, у русских…»
Фрикке непрерывно курил. Массивная пепельница с рекламной надписью, приглашающей пить только светлое пльзеньское пиво, была засыпана пеплом и завалена окурками.
— Тебе приходилось убивать людей? — закашлявшись от дыма, наконец, спросил он приятеля.
Мортенгейзер поднял брови.
— При моей должности… ты меня удивляешь, Эрнст. Наш лагерь был, правда, не из больших, но три сотни человек в лучший мир мы отправляли ежедневно.
— Я не о лагере, я спрашиваю о тебе. Убил ли ты хоть одного человека своей рукой?
Ганс Мортенгейзер обиженно выпятил нижнюю губу.
— Ну, конечно, я уничтожил по крайней мере сотню. Я никому не давал спуску. Заключённые боялись меня. Малейшую провинность я наказывал смертью. Убить человека просто — это пустяк. — Эсэсовец оживился. — У меня был свой метод. Приведу тебе такой случай.
Сверкая дорогими перстнями на пальцах, жеманясь, Мортенгейзер чиркнул спичкой по полированной поверхности стола и зажёг сигарету.
— Не понравился мне один из поляков, у него был какой-то излишне жизнерадостный вид. Я приказал этому счастливчику повеситься. Дал верёвку, молоток и гвоздь и запер его.
— И что же?
— Через полчаса повесился. Он хорошо знал, что значит ослушаться меня. Перед смертью просил передать письмо жене. Я передал… в лагерный сортир. — Он захохотал. — А другому мерзавцу, еврею, я вложил в рот ампулу с ядом и заставил разгрызть. Через минуту он умер.
— А тот знал, что в ампуле яд?
— Конечно. Но он тоже догадывался, что его ждёт в случае ослушания. — Мортенгейзер расхохотался, словно вспомнив что-то очень смешное, и вытер слюнявый рот. — Знаешь, Эрнст, — мечтательно продолжал он, — как приятно чувство всемогущества. Ведь я обладал в концлагере властью бога. Каждую минуту мог вытрясти душу у любого из этих нечеловеков. Нет, я был выше. Я мог заставить каждого из них отречься от своего бога.
Мортенгейзер пошевелил ноздрями, вынул небольшой флакончик и, пролив несколько капель на платок, вытер им лицо и руки.
Эрнст Фрикке почувствовал резкий цветочный запах.
— Привычка, ничего не поделаешь, — спокойно объяснил Мортенгейзер, заметив пренебрежение на лице приятеля. — Пожил бы в концлагере среди вонючих скотов, представляю, как ты обливался бы духами. — И он расхохотался.
— Ничего смешного здесь нет, — оборвал Фрикке, — ты всегда был бабой и не мог жить без духов и прочей дряни.
Мортенгейзер обиженно умолк.
— Я вижу, Ганс, ты живодёр, — заговорил Фрикке, — да ещё хвалишься этим. Черт возьми, убить человека, если это необходимо, ну, если он тебе мешает или хотя бы наступил на ногу, — я понимаю. Борьба за жизнь. Но убивать, как ты… От тебя за километр несёт мертвечиной.
— Как?! И ты, член национал-социалистской партии, забыл о нашей великой цели? — Ганс привскочил. — Я удивлён. Мы расчищаем место в Европе для великой германской расы.
— А ты не думал, что тебе когда-нибудь придётся расплачиваться за такое усердие? Скажи, в твоём лагере сидели русские?