Именем Ея Величества
Запел Ферапошка.
— Отныне и впредь навсегда между Её Императорским Величеством Всероссийским, Его католическим величеством, Его Британским величеством будут существовать искренняя и неизменная дружба и тесный союз.
Сановные зевают, чешутся, спорят — нарастает гул. Лишь Голицын, кажется, безучастен, дремотно прикрыл веки и всё чаще притягивает взгляд светлейшего. Противник скрытный, наружно приветливый — оттого и опаснейший. Что скажет сейчас?
— Пётр Алексеич, отец наш, — задребезжал фальцет, — искал концерна с Францией, искал же… Ноне оттоль длань просящая… Неужто отринем?
Ошеломил боярин. Был сторонником Вены, царевича звал на трон.
— А цесарь-то! — крикнул Репнин. — Вконец рассердим.
— Димитрий Михайлыч, полно тебе, — запричитал Долгорукий. — Цезарю изменять? Этого не искал покойник… Не приказывал. Хоть бы и свадьба. Турок навалится, только и ждёт…
— Тогда не до свадьбы, — просипел Головкин.
Пункт о браке Елизаветы в договоре отсутствует, суждение о сём деликатном предмете в протокол не вносят. Умолчал и Голицын, продолжая речь.
— Что ж, цесарь. Прозывается алеат [65]. Рать какую нам посылал разве — роту хотя бы? Алексея же прятал, прятал… Что на уме было? Государыню нашу обидел. Пошто не величает, как надлежит? Она титул императрицы законно носит. Я Кампредону говорил — благословен грядущий с миром. А кондисьоны [66] его…
Заковыристая у Голицына речь — церковность мешает с иностранщиной. А человек просвещённый. Будучи губернатором в Киеве, привечал у себя живописцев, пиитов, поощрял печатанье книг и обученье разным наукам. По царскому веленью разорил Запорожскую сечь как очаг бунта, но в час смерти Петра бунтовал сам, требуя регентства при малолетнем наследнике. Отчего же он, заядлый противник монаршего своевольства, вдруг узрел мудрость в женском капризе? Явный же совершил вольт-фас… Светлейший спросил мысленно и ответил себе — дальний прицел у боярина. Доверие царицы добывает себе.
— Кондисьоны француза… — и Голицын обратился к Остерману. — Ты, Андрей Иваныч, востёр. Что француз нам намолотил, ты перелопатишь да просеешь, где мило, где гнило…
Говорок деревенский, врастяжку, московский — мужичок-простачок да и только. Вице-канцлер кивнул два раза — слышу, дескать — и не ответил. Взбил воротник епанчи, трётся щекой об него, постанывает. Зубы болят? Уловка обычная — выжидает лукавец.
Умён, бескорыстен, дипломат величайший — так аттестует Европа безродного вестфальца.
Без тени стеснения рассказывает он о себе — сын пастора, в юности причетник в кирке, скопив гроши, поступил в университет, бедствовал, считался студентом способнейшим. А стороной про него доходило — ученье не кончил, подрался на дуэли, убил соперника и бежал из Иены, укрылся в Амстердаме. Случай свёл с Крюйсом [67] — бывалый мореход, старший такелажник порта нанялся к царю и взял юношу с собой.
Россия, неведомая Россия, манившая прежде мехами соболей, горностаев, куниц, стала при Петре страной удивительных карьер. Крюйс достиг звания вице-адмирала, порадела Фортуна и его секретарю. Однажды царю подали бумагу, составленную складно, красиво, убедительно. Кто писал?
— Я смог испробовать себя. О, благодетель-царь умел отличать талант!
«Пробовать» — первое русское слово, усвоенное Остерманом, такое похожее на немецкое «пробирен», и произносит он его, облизывая сухие, аскетически бледные губы. Его пробуют, он пробует себя и других.
— Когда ты лезешь на дерево, — учит он, — ты не сразу опираешься на ветку.
Сперва переводчик Посольского приказа, а вскорости его секретарь, затем член русской миссии в Ништадте, на мирной конференции. Блеснул ловкостью, тонким обхождением, затмив многих высокородных, старался немало, дабы с вящей выгодой заключить с Швецией трактат. Ни разу не треснула ветка под ним… Царь произвёл в бароны, сосватал красавицу из благородной русской фамилии. В долгу не остался вестфалец — второй родиной признал Россию, трону верен беззаветно. Иностранцы пытались подкупить — отступали с конфузом.
Почти без ошибок говорит по-русски Генрих Иоганн, в просторечье Андрей Иваныч, ныне вице-канцлер государства. Доволен ли? Стремится ли выше по древу карьеры? Петербург гадает.
— Чем выше, тем тоньше ствол, — философствует он. — И ветки слабее. Свалишься — шею сломаешь.
Поучает пространно, себя же открывает скупо. Живёт скромно, тихо, гостей на пиршество, на карточную баталию не зовёт. Зато поглощён страстно игрой амбиций, бурлящей у трона. Не денежного выигрыша ищет — наслаждается успехом умственным, строит прогнозы и проверяет, взвешивает шансы того или иного царедворца. Персона сильнейшая при царице — Меншиков. Стало быть, его и опорой избрать. Но доверять не слишком.
Пробовать, пробовать…
Прими он православие, достиг бы большего. Намекали ему… Нет, изменять вере отцов бесчестно, царь сие осуждал. Молодым придворным смешно. Странен вице-канцлер, одетый старомодно, небрежно, пуговицы на поношенном кафтане оловянные — этакий скряга. Вино покупает, слыхать, самое дешёвое… Издеваются франты за спиной, и барон знает это. Как-то раз напустился — извольте, мол, уважать сподвижников Петра! Они создавали империю могущественную, а пустоголовые чада легкомыслием, жаждой наслаждений разрушат.
И сейчас, на консилии, Остерман выглядит убогим канцеляристом — епанча из года в год та же, воротник простой, без меха. Сидит прямо, окостенело, только пальцы в движении, сплетаются, расплетаются, бегают, живут будто сами по себе.
— Обманет маркиз.
— Турок враз ополчится.
Репнин и Долгорукий твердят своё, но растерянно, с жалобой. Потеряли Голицына… Светлейший подсчитывал противоборствующие силы, дал зарок до голосования помалкивать, не выдержал, вскочил.
— Оробели, господа… Кабы мы с великим государем робели да оглядывались…
И жестом вызвал Остермана.
Тот встал нехотя, с миной мученика, кряхтя — снова, вишь, хексеншус, то есть пуля ведьмы, прострел. Францию он уподобил барашку, Англию волку. В прошлую войну досталось барашку от британских зубов, альянс между ними неравный. Есть шанс его подорвать. Ослабленная Англия будет безопасна.
— Искунство дипломатии, — возглашал вице-канцлер с достоинством, а пальцы, проворные, ищущие, носились, перебирали пуговицы. — Искунство дипломатии.
Колет, тычет немецким «кунст» [68] — совпало по смыслу с русским словом и въелось. Мастер искусства сего всеконечно он — Остерман. Берётся Кампредона перехитрить. А солдат пообещать послать.
— На кой ляд! — вскипел Ягужинский. — Прости, Андрей Иваныч! В Персии увязли, так мало… Испанцев бить… Хуже турок мы… Султан солдатами не торгует.
— Грубишь ты, граф, — вступился генерал-адмирал Апраксин. — А сообразил бы… Наш флот словно лебедь в корыте. В океан плыть несвободно, англичане командуют в Зунде, заставили Данию держать армию, восемьдесят тысяч. Хозяева морей… Титул не вечный, однако.
Войско он отправит во Францию на судах, из Ростока, понеже порт этот по секретной статье договора с герцогом Мекленбурга предоставлен России в полное распоряжение.
Лакеи разносят чай, кофий, чекулат, печатные пряники, изюм, маковые украинские коржи — они, выпекаемые казацкой вдовой Маремьяной, в Питере нарасхват. Но почитай половина угощенья пролилась, просыпалась в пылу спора, разгалделись гуси, забыт порядок цивилизованный, предписанный Петром, — соблюдать очередь, оратору не мешать. Голоса разделились поровну, итог недурён, — думает светлейший, — царицу опечалит не слишком.
Он вмешивается редко, с миной снисходительной. Его усмешка, его балагурство многих раздражают, раздражает то, что он, переняв привычку Петра, дёргает свой ус, жалкий, ёжиком торчащий, будто общипанный…