Именем Ея Величества
И точно — в нос шибануло от душистого напитка, сдобренного ванилью… Кампредон ютился в кресле, накрытый по шею лисьей шкурой — простужен, устал, изнемогает от пустых словопрений.
— Ваши вельможи… Остерман скользок как угорь, сочиняет фальшивые болезни. Ваша подозрительность… Я подам в отставку, мой принц.
Вот бы славно…
— Зачем же… Солдаты ждут сигнала. Что на Пиренеях? Не всё зависит от нас.
Франция в одиночку; без Англии, не ввяжется в драку. Из-за безделицы Остерман тоже считает — тревога напрасная. Похоже, трубят отбой.
— Была почта вчера, — и француз смущённо развёл руками.
— Ничего, маркиз? Не стреляют? Живите мирно? Её величество подпишет договор немедленно, если вы поняли меня? Я буду счастлив вместе с вами поздравить новобрачных.
— Взаимно, мой принц, но Его величество пока не изъявил намерение. Я уже осмеливался предложить молодого человека из его семьи, который, в случае бездетности монарха…
— Займёт престол, — вставил князь. — Гадательно… Короля, дорогой маркиз, короля!
— Вправе ли я обещать, мой принц? В моём положении. Я могу лишь надеяться.
— У меня нет надежды, маркиз.
Зря трудился царь, вырезая на кости личико маленького Людовика, зря послал ему токарный станок — создание искусника Нартова. В яму, небось, скинули подарок. Царицу до сей поры манит несбыточное. Время покажет ей. А пока, внешне подчиняясь, затягивать переговоры, исправлять пункты трактата, спорить. Тактика, объединившая почти всех вельмож, старых и молодых.
Данилыч, ярый защитник самодержавия, с болью в душе участвует в сей безмолвной обструкции, немыслимой при великом Петре.
Нет, не посватался Людовик. Стороной выясняется — ему подыскали невесту в Англии, для упрочения альянса. Но строгие нравы у британцев, щёлкнули по носу — за иноверного принцесса Уэльская не выйдет.
Французские министры совещаются. Дочь Петра неудобна. Королева нужна скромная, безвольная, от государственных дел далёкая — Елизавета такой не будет. Лучше взять из малых княжеств. Итальянку, немку? Придворные в ажитации, держат пари.
В том же апреле — Куракин уже отписал в Петербург — жених ускользнул окончательно. Обвенчают, будто назло, с полькой. Мария Лещинская, дочь бывшего короля Станислава [78]. Он посажен был на трон Карлом XII, изгнан из Польши, с почётом принят во Франции.
— Не прощу французам, — гневается Екатерина.
Данилыч ликует.
— Говорил я, матушка…
— Кампредон разбойник, разбойник… Прочь его, смотреть не хочу. Раус!
— Горячишься ты, матушка, от этого кровь густеет. Пускай живёт, мы с ним по-хорошему… Чтобы австриец не задавался. Сговорчивей станет. Титул твой заставим признать.
Цесарь — давний друг, лучше двух западных. Россия в том утверждается. Утихомирилась бы царица, о мире лучше бы пеклась, а её всё в поход влечёт. Теперь — помогать голштинцу. Австрия его претензии на Шлезвиг поддерживает.
Репнину, отбывающему в Ригу, высочайше указано запасти в «магазейнах» продовольствия для нужды военной на два года. Апраксину комплектовать команды линейных кораблей и харча иметь на месяцы плавания — очевидно дальнего.
— Считают, что правление женщины непременно слабое. Я докажу, что это не так.
Слова Екатерины обращены ко всей Европе. Их разносит посольская почта, из досье министерств они попадают в газеты.
На Балтике пахнет войной.
Лодка, одолевая волну, ткнулась в пристань.
Борта синие, с красным узором — по цветам лодка Толстого. Граф легко взошёл на помост, едва тронув услужливое плечо матроса. Восьмидесятилетний сенатор на редкость крепок, живот не нарастил. Брови, расходящиеся от переносицы кверху подобно взметнувшейся птице, он чернит — и они придают выражение удивлённое.
У светлейшего он частый гость. Союз их, скреплённый подписями под приговором Алексею, превратностями не нарушен. Меншикова помнит мальчишкой, но намёка не позволит себе. Мало ли что было… Толстой служил царевне Софье, побуждал к восстанию стрельцов.
Забыто, забыто… Великовозрастный фузелёр [79] в потешном полку Петра, гардемарин, изучающий в Венеции морское дело и прозванный соклассниками дедушкой, посол в Турции, изведавший лицемерие даров султана и его тюрьму… Неизменным было расположение к нему Петра и Екатерины.
Брови на взлёте крутом, лоб наморщен — расстроен Пётр Андреевич, дрожащими пальцами выпрастывает из холстины некий предмет. Два куска луба, листки бумаги, зажатые ими, как в переплёте, писано крупно, буквами печатными.
— Кинули мне утресь… Из переулка в сад.
Настрадался он от подмётных писем. После казни Алексея спасу не было — тайные коришпонденты сулили жестокую кару на том свете и на земле. Есть в народе поверье — царевич перед смертью проклял Толстого.
— Не дочитал, зренье застило. Сразу к тебе, Данилыч, не обессудь. Послушай-ка!
Носом клюёт бумагу близоруко. Отложил, озирается. Князь успокоил — кругом свои, стены в его доме верные, ушей злокозненных не имеют.
Солнце наискось прожигает Ореховую, царь на портрете тоже слушает. Толстой шепчет, кряхтит, держит бумагу, словно головёшку огненную.
Дочитал, вытер пот с лица.
— Дерзость-то… Сыскать надо, Данилыч. Грамотей ведь, выучился на нашу голову… Дивьера натрави!
— Управимся.
В застенок волокут, на дыбу за сочиненье подмётных писем. Но ведь сей писец добра желает. Адресовано царице — ей и следует передать, дабы дошёл до неё истинный глас войска. Память Данилыча впитала все накрепко, без усилья.
«Доношу вашему величеству, что в полках противность, как прежде сего было у стрельцов. Говорят: „как началась война со шведом, нигде мы худо не сделали и кровь свою не жалеючш проливали, а и поныне себе не видим покою, чтобы отдохнуть год или другой, жон и детей не видим, нас-де как нарочно мучат, кругом обводят Москвы, хотя через Москву ближе было идтить в Петербург, нежели через Псков“. Сравнивали нас с посохою, уже-де пришёл из кампании — из лесу дрова на себе неси, и ночью упокою нам нет, и деньги старой оклад отнимают, и впредь-де нам добра ждать нечего. Мы на службе грешим, а жоны наши дома иные уже замуж вышли. Уже через меру лето и осень ходим по морю, чего не слыхано в свете, а зиму также упокою нет на корабельной работе, а иные на камнях зимуют, с голода и холода помирают. А государство своё всё разорил, что уже в иных местах не сыщешь мужика и овцы. Чего же больше от Бога хотел? В Померании были и славу великую показали, и в других местах завоевали, потом бы отдахнуть и Богу благодарение воздать, и царство своё управить, развесть всякие неправды, утолить кровь нашу, в чём бы угодил Богу и слава во все страны произошла, а то хотя бы Фортуна двадцать пять лет, а иногда сделается в двадцать пять минут худо и слава вся пропадёт. В одной Фортуне не может человек жизнь свою изжить.
Хотя и не хотят которые дворянчики, а иные есть на нашу руку, а в других-де полках мы со многими говаривали, все готовы, також и чёрный народ. Они також говорят — от такого распорядку быть нам в великой скудости. Разве того ждать, как поселят на Котлин остров, словно как в тюрьму посадят.
В Сенате только жалованье берут много, спросить бы хоть одного челобитчика, решили бы хоть одному без волокитства прямо?
Во многих мы землях видим, что всего больше нашего у них, а у нас пусто, чрезмерною войною. Как Бог терпит такое немилосердие! Ещё подождём, а как не будет мира, пойдём сойдёмся с полками князя Голицына».
Прочёл письмо и Горохов.
— Грамотей! — воскликнул он и смутился. — Его и поймать недолго, батя.
Верно — таких один на тысячу грамотных. Башка неглупая. Данилыч мысленно поместил неизвестного в свою контору, в дом маршалка [80] двора.
— Что правда, то правда, Горошек. Мира всё нет. В Персию вцепились… Забрали Баку, водицу эту горючую, и ладно бы…