Марфа-посадница
Дым подымался ввысь сотнями завивающихся струй — из труб боярских теремов, из дымников, из открытых дверей поварен. А людей, людей! У Данилы глаза разбегались и уши закладывало от гуда, непривычного после северной пустынной тишины, сопровождаемой лишь однообразным рокотом моря да глухим ропотом сосен в ветреные дни. И люди-то разные, есть и чудные, видно, не нашей земли, в коротких штанах кругами, будто бабий, подоткнутый со всех сторон подол, в шапках того чуднее: вон у того как мешок завязан на голове и свисает сбоку на ухо, а впереди — перо! И ткань-то дорогая, видно, уж не от беды такую надел! А вон тот — в долгом, до пят, и все изузорено, а голова замотана как полотенцем, верно, из восточной земли, из Индийского царства, про которое еще в книгах пишется. Спрашивать Зосиму, который почти не глядел посторонь, Данило остерегался и только, раскрыв рот от изумления, торопясь, вертел шеей, заглядывая в настежь разверстые ворота усадеб, где кишела дворовая суета и виднелись вырезные, ярко расписанные крыльца теремов, одно другого затейнее, одно другого богаче. А каких коней, в каком дорогом уборе проводили иногда по такому двору! Узда вся в узорном серебре, седло — золотом жжено, попона — в жемчугах, в шитье… А рядом рваные рубахи, разбитые поршни: такой же народ, какой они видели вчера у вымола.
В одном месте их оступила разноголосо орущая орава ребятишек.
— Угодник, угодник! Юрод! — кричали они, заглядывая Зосиме в лицо.
— Ты откуда? — спросил один паренек Данилу без робости детской, так, что Данило подивился: в крестьянскую избу войдешь, дети жмутся за материн подол, а и на улице в деревне на незнакомого издали поглядят.
— Цто тако тута? — не выдержав, спросил Данило Зосиму.
Тот взглянул мельком:
— Училище! — И, видя недоумение Данилы, пояснил:
— Дьякона письму да чтению, да пению церковному обучают малых, а как урок кончаетце, они и резвятся, дети! Несмысленны еще.
— Дак тута всех и учат? — удивился Данило.
— Доброму: смирению да послушанию, кроме родителя и наставника духовного, не обучит никто. А без страха божия да родительска и грамота не в добро! — строго отвечал Зосима, и Данило замолк, побоясь вопрошать еще, а Зосима подумал про себя, что и там, на Белом море, не худо бы собирать юных для обучения чтению церковному и письму. К монастырю от того и уважение возрастет в мирянах, и прибыток в хозяйстве появится…
Никитину украшали недавно посаженные, но уже пышно распустившиеся тополя. Тут и дышалось легче. Вдали, под угором, открылся им опять Волхов, наполненный судами, и бело-розовый Детинец, блещущий золотою главой Софии, на той стороне.
Зосима остоялся, припоминая путь, наконец, тронулся дальше, решительно свернув в ближайший межулок. Миновали еще два порядка хором, перебрались по мостику через ручей, наконец вышли на богатую улицу, где еще гуще росли тополя, еще выше подымались терема с гульбищами и вышками, крытыми цветной дубовой дранью. Зосима не сразу признал, что это Славкова, боярская улица Плотницкого конца, столько здесь всего настроили. Новая церковь белела, как сыр, а ближе нее подымалась новорубленая хоромина вечевая гридница уличанская. Сюда уже доносился глухой гул, и топот копытный, и выкрики — шум великого торга новогородского. Но к торгу они не пошли, а, поднявшись выше, по Пробойной-Плотенской вышли на Рогатицу, где находилась вечевая палата для обыденных дел и где сейчас чаял Зосима встретить степенного посадника, Ивана Лукинича.
В палатах пришлось дожидаться. Зосима успел поговорить с русобородым крестьянским старостой из Подвинья, приехавшим в Новгород по поручению своего мира, улаживать земельную тяжбу с боярыней Настасьей Степановной, и даже пригласил того к себе, в Соловецкий монастырь, поклониться мощам блаженного Савватия, попутно намекнув, что монастырская соль станет тому дешевле боярской, которую они возят из Неноксы. Староста слыхивал о монастыре, а соблазненный солью, обещал непременно посетить обитель.
Наконец вечевой позовник с поклоном пригласил Зосиму наверх. Прошли под тяжелыми сводами, мимо железных, клепаных дверей хранилища грамот и казны, поднялись по каменной, исхоженной лестнице в горние, рубленные из дубовых бревен покои. Впустив Зосиму, позовник тотчас вышел, прикрыв за собой дверь.
Иван Лукинич Щека, маленький ростом, суховатый, нарочито просто одетый старик, в первое мгновение показался угоднику простецом. Негустая желтоватая бородка и редкие серебряные волосы, стянутые на затылке в узенький хвостик, обрамляли старчески темное лицо с прямым, чуть покляпым носом и унылыми складками, сбегающими от глаз к опущенным углам рта. Руки, сухие и морщинистые, в коричневых пятнах, были еще темнее лица, и лишь одинокий старинный золотой перстень с печатью на левой говорил о том, что это рука не плотника, а знатного мужа. Но как только Зосима, благословляя степенного, глянул ему прямо в глаза, усталые, мудрые и властные, обманное впечатление простоты разом исчезло и уже не появлялось более.
Пред ним был муж, и Зосима ощутил это, невольно вострепетав, не просто привыкший властвовать за долгие годы посадничества, но как бы и родившийся с этим правом, впитавший власть с материнским молоком. Человек, шесть или семь поколений предков которого вот уже двести лет, то взлетая, то падая в вечевых бурях своенравной республики, но никогда не теряя посадничьих званий, правили Новгородом. Внук Василья Есифовича, правнук Есифа Захарьинича, праправнук великого плотницкого посадника Захарии…
Муж, который уряживал дела с тремя великими князьями московскими, ездил к польскому королю Казимиру, правил посольства, руководил ратями, заключал миры и объявлял войны, старческими сухими руками и поднесь отводивший от Новгорода крепнущую длань Москвы. И его внешняя простота не хранила ли отсвет древнего величия, уже не нуждающегося в блеске украшенных одежд?
Пока Зосима, излишне волнуясь, излагал беды Соловецкой обители и ее скромные просьбы (в скромности которых он почему-то, под властным взглядом внимательных глаз степенного посадника, начал уже и сомневаться), вошел молодой русый красавец, с решительным, как бы огневым лицом. По обращению к нему Ивана Лукинича, назвавшего юношу Назарием, Зосима понял, что это именно тот вечевой подвойский, коего упомянул в разговоре онтоновский келарь, как: «Юного, но украшенного талантами и мудростию, како же отеческой, тако же и немецкия земли, понеже ездих и учахуся за морем, у немец». Человека, который, ежели захочет, как пояснил келарь, очень может помочь Зосиме.
Зосима осторожно попытался вовлечь его в разговор, но не встретил сочувствия. Назарий отнесся к нему без всякого интереса, сказал несколько слов Ивану Лукиничу про какого-то немца и вскоре вышел.
Сидел в палате, невольно смущая Зосиму, еще какой-то боярин, неизвестный ему и никем не названный, небрежно протянув вперед ноги в обшитых жемчугом мягких тимовых сапогах, большеносый, с выпирающим вперед бодливым лбом, и хоть и молчал, но явно взирал неодобрительно. На свою беду Зосима не знал, что это был известный славенский боярин Иван Офонасович, по прозванию Немир, сват Марфы и ярый сторонник Борецких.
Иван Лукинич слушал речь Зосимы, обильно уснащенную высокой книжною украсотой, не прерывая и где-то внутри себя ощущая подступающую последние годы все чаще и чаще усталость, с невольным уважением дивился настойчивости этого, изгнанного Марфой Ивановной человека, упорно добивавшегося владения тем, что ему не принадлежит.
Монах не вызывал в нем сочувствия. Иван Лукинич был и сам крут, а порою и очень крут с расположенным частично на его землях Вишерским Николо-Островским монастырем. Не раз «сильно наступал» на земли монахов и уже вовсе бесцеремонно сгонял их со своих пожен и рыболовных угодий. Так что гнев Марфы Борецкой в этом случае он понимал вполне. Да и другие дела одолевали, поважнее.
Третьеводни эта ссора с немцами, ночная беготня и пересылки перепуганных ганзейских купцов, когда казалось, что черные люди разнесут немецкий двор в щепы… Кто там виноват в драке — темный лес, а допусти он самосуд, и налаженный с таким трудом мир, а с ним и торговля опять рухнут, и это перед лицом московской грозы! Конечно, жаль этого лодейника, убитого немцем. Передают, и мастер был добрый. А на того рыжего детину из Любека, красноглазого, с воловьими ручищами, он не мог смотреть без отвращения. И уже приходили старосты двух улиц, и от братства лодейников… Немцы откупились, конечно, дали виру, но по закону следовало бы судить преступника и посадить в железа, а то и казнить… Как это нелепо, что ради интересов градских приходится действовать противу своего народа!