Засечная черта
Отец Серафим взглянул в подслеповатое окно на почти скрывшееся за лесом солнце.
– Ну что ж, дети мои, давайте-ка, молитву сотворив, потрапезничаем наконец все втроем за одним столом. Заодно и побеседуем. А то гость наш, свет Михась, целый месяц лежал тут, бесчувственный и бессловесный, с ложечки да из телячьей соски питаемый.
Стол в ските, естественно, отнюдь не ломился от яств. Лук да хлеб, репа да каша. Ну, и квас, конечно же. Но, к немалому удивлению Михася, Анюта положила ему в деревянную миску изрядный кусок мяса, по виду и по вкусу – оленину.
– Так ты охотишься, отче? – озадаченно спросил дружинник. – И почему мясо только мне?
– Охотиться да мясо есть мне мой сан и схима не позволяют. А мясо сие нам, вернее, тебе для укрепления сил Господь послал. Третьего дня недалече на опушке олененок молоденький застрял в буреломе да ноги переломал. Почти по-человечьи кричал и плакал, бедненький. Чтобы окончить мучения твари Божьей, пришлось его прирезать из жалости. Зато теперь для раненого бойца имеется должное пропитание. А нам с Анютой хлеб да каша привычнее.
Но у Анюты не было возможности сидеть и трапезничать в ските, в самом счастливом для нее месте на земле, в котором она чувствовала себя человеком. Девушка должна была до темноты выбраться из леса, вернуться в село, чтобы назавтра с первыми лучами солнца продолжить свой бесконечный батрацкий труд. Только зимой, когда хлебопашцы поневоле отдыхают, да еще по великим праздникам она могла оставаться в лесной избушке по нескольку дней.
Анюта поклонилась отцу Серафиму, получив в ответ ласковую улыбку и благословение, затем она, бросив на Михася красноречивый взгляд, не замеченный или не понятый дружинником, певучим красивым голосом произнесла:
– До свидания, Михась! Дай Бог тебе выздоровления скорейшего!
– До свидания, спасительница!
Михась, как истинный джентльмен, лейтенант королевской флагманской морской пехоты, хоть и отставной, попытался было встать из-за стола, чтобы распахнуть перед девушкой дверь, но его желание явно противоречило физическим возможностям. Анюта легко выпорхнула из избушки без посторонней помощи, а Михась неуклюже плюхнулся обратно на лавку.
Некоторое время дружинник и монах молча сидели за столом друг напротив друга. В сгущавшихся сумерках углы скита постепенно тонули в темноте, и все ярче разгорался огонек лампады под образами.
– Что ж, сыне, поговорим по душам, ежели силы хватит и потребность в беседе чувствуешь. Или все же лучше тебе прилечь да отдохнуть?
– Да належался я изрядно за месяц-то, отче! А беседа с тобой, моим спасителем, для меня и честь, и наилучшее лекарство.
– Хорошо, сыне. Начнем с того, что ведомо мне, хотя лишь в общих чертах и без подробностей, кто ты есть таков. Да-да, не удивляйся!
Монах встал, зашел за печь, в темноту, судя по звуку, отодвинул несколько кирпичей, достал сверток, положил на стол перед Михасем. Дружинник развернул тряпицу и обнаружил в ней свой поясной ремень и любимый боевой чухонский нож в ножнах. А еще там лежала черная бархатная нашивка с изображением рыси, знак принадлежности к дружине Лесного Стана, споротый с рукава его кафтана. Нашивку явно пытались отмыть от грязи и крови, но до конца этого сделать так и не удалось, силуэт рыси был не ярко-желтым, как раньше, а тусклым, серо-бурым.
– Сапоги твои я тебе потом отдам, – произнес монах, словно не замечая, каким взглядом Михась смотрел на свой боевой шеврон. – В этих местах в лаптях ходить следует, чтобы до поры до времени лишнего внимания не привлечь.
– Так что тебе про меня известно, отче? – Михась протянул руку, накрыл шеврон ладонью.
Голос его стал хриплым и суровым, он поднял голову, прямо и пристально взглянул в глаза монаху.
– Ведом мне знак сей. – Отец Серафим успокаивающим жестом положил свою ладонь поверх ладони дружинника. – Причем с давних еще времен... Хотя, как я тебе уже говорил, и во времена нынешние пастырь достойнейший, митрополит Филипп, намекал шепотом верным людям, что поморская дружина за Русь и народ русский радеет. Лица у тех дружинников бритые, на головах у них колпаки плоские, а на плечах знак нашит: рысь оскаленная.
– Так ты, отче, хоть и в ските живешь, имеешь сведения о том, что в мире деется?
– Ежемесячно, сыне, посещаю я близлежащий монастырь для духовных бесед и совместных молитв с братией. Там и узнаю я новости людские, важные для любого пастыря, даже уединенно пребывающего в лесном ските.
– Поведай, отче, что произошло знаменательного, пока я в беспамятстве лежал. И еще, не сочти за дерзость, расскажи мне, если возможно это, откуда и что именно тебе про дружину нашу известно.
– Первый раз о дружине вашей, носящей на плече нашивки с желтой рысью, мне отец мой рассказал. В те времена, когда великий князь Иван Третий Васильевич, дед нашего нынешнего государя, вступил в битву с Литвой, Польшей и Ливонским орденом за наши исконные вотчины на берегах моря Балтийского, служил мой родитель... Впрочем, сие неважно, ибо я, от мирской суеты отрекшись, вряд ли вправе гордиться родительскими чинами да заслугами. Служил он в ту пору в войске, возглавлял которое сам большой воевода, Даниил Васильевич Щеня, из рода князей Пронских. Слыхал ли ты про такого, юноша?
– Слыхал, – коротко ответил Михась, с малышового возраста бывший в учебном отряде Лесного Стана отличником не только в боевой, но и в теоретической подготовке.
– Ну, тогда не обессудь, коли повторю я в своем повествовании что-либо тебе известное.
– Рассказывай, отче. Репетиция эст матер студиорум.
Отец Серафим одобрительно кивнул: – Приятно иметь дело с внимательным и образованным собеседником, к месту использующим иноземные изречения, понимающим, что повторение – мать учения. Правильно ли я латинскую фразу, тобой произнесенную, перевел?.. Итак, полыхала в ту пору война на наших западных границах, проходящих всего в ста верстах от стольного града Москвы... Все плотнее сгущался в тесном ските мрак наступившей ночи, все ярче горел огонек неугасимой лампадки под ликами святых на иконах, уже многие века благословлявших русских воинов на ратные подвиги.
Большой воевода Даниил Васильевич Щеня расхаживал по маленькому садику, примыкавшему к княжескому терему и отгороженному от остального обширного двора высоким забором. Садик этот был всего-то десять шагов в ширину, засажен несколькими яблоньками да шиповником, в центре его имелись лавочка и невысокие качели на резных столбиках, и предназначался он для гуляния княжон. Но хозяин, тверской князь, великодушно отвел сей уединенный уголок в распоряжение воеводы, нагрянувшего к нему в Тверь со всеми своими полками.
Когда воевода попросил князя разместить полки непосредственно в городе, по избам и сараям, в тесноте, жаре и пыли, князь, сам старый воин, был немало удивлен и предложил поставить воинский стан на обширных пригородных полях с сочной зеленой травой, ключевой водой и тенистыми березняками. «А ежели у тебя, воевода Даниил Васильевич, в шатрах для воинства недостаток имеется, так я тебе из своих запасов дам», – добавил он с ноткой превосходства ветерана над молодежью, стремительной, но неосновательной.
– Не надо шатров, – ответил Даниил Васильевич. – Не хочу я, княже, чтобы лазутчики ливонские численность моих полков пересчитали по пальцам. В городской толчее да сутолоке пущай себе гадают, сколько воинов со мной стоит, в расчетах путаются, да друг дружке в донесениях противоречат. Мне именно то и надобно: не будут иметь вражеские воеводы точных сведений. Да к тому же они и сами решат, что войско у меня малое, ибо какой же дурак разместит большой отряд в тесном городе, а не в полевом лагере?
Десять шагов от забора до забора. И столько же обратно, естественно. Ждать и догонять – хуже некуда. Воевода хотел было подняться в терем, в отведенные ему покои, охраняемые крепкой стражей, взглянуть на карту военных действий, лежащую на столе. Но он и так помнил ее, видел во всех деталях, словно она лежала перед глазами.