Святая Русь. Книга 3
Ухитрился все же, захватя двоих молодших дружинников, слетать к Лутоне, и там, не разгибаясь, троима за полный летний день почти огоревали весь Услюмов сенокосный клин. Впрочем, старшой Лутонин, двенадцатилетний Пашка Носырь, косил прилично, а десятилетняя Нюнка уже гребла, ну а хозяйка Лутонина, Мотя, так прямо и летала по покосу, катаясь клубком, только и мелькали грабли в руках.
Поздно вечером — уже малиново разлившийся закат огустел и смерк — потные, разгоряченные работой, слив на себя в бане по нескольку ковшей разогретой воды, сидели в волглых рубахах вкруг стола, жрали, отпивались янтарным квасом, а неутомимая Мотя крутилась вокруг мужиков, подавала на стол то одно, то другое и вынесла под конец корчагу медовой браги. И было хорошо! Давно уже в дали дальние ушло то время, когда молодой Иван невесть с какой барской спеси гребовал двоюродником своим! Теперь, сидя рядом с заматеревшим, в негустой клокастой бороде Лутоней, он отдыхал душой, смеясь и гуторя, тискал брата за плечи, слушал тишину, наползающую из-за кустов, кивал Лутониным соседям, собравшимся на огонек, мужикам и бабам с натруженными тяжелыми руками, которыми бережно и когтисто ухватывали они резные самодельные Лутонины ковши с хмелевою вологой и, боясь пролить, бережно несли до мохнатых уст, опрокидывая в себя и после удоволенно отирая рушником усы и бороду.
Тихо было, тихо! Нерушимая тишина стояла окрест, и краешек медового лунного серпика, выглянувший из-за зубчатого леса, только увеличивал тишину. Иван сказывал про ляшскую жизнь, Краков, рыцарские забавы, про каменные замки тамошних володетелей, и, сам чуял, выходило то, да не то, слишком украсливо, излиха праздничною представлялась отсюда тамошняя, сама по себе очень непростая и нелегкая жизнь! А люди слушали, притихнув, кто и открывши рот. Так вот в простой ватаге умел, очень умел сказывать Иван… Незаметно перешли на Орду, на татарские навычаи. Вновь пришлось поминать о последней встрече с Васькой, которому сейчас (ежели жив!) катило уже к сорока годам. Начавши считать, сбились. Выходило не то тридцать пять, не то тридцать шесть, а то и тридцать семь летов. И как он там? Оженился ли? Мыслит ли на родину?
— Скажи, коли повстречаешь когда, — со стеснением произносит Лутоня, — мол, завсегда дом у ево есть, приму и за старшего брата почитать стану, и я, и Мотя, оба мы. Штобы знал! — И хмурится, и отводит глаза. Неведомо, что с братом, чего достиг? Может, и сам каким сотником стал али и того выше заделался? Может, юрты у ево, слуги… Может, и зазрит, и погнушается теперь молодшим братом своим! Круто оборотясь к тестю, Лутоня, не в сотый ли раз, повторяет, схватив того за плечо:
— Он меня, маленького, быльем, соломою заклал, засыпал! Ото плена спас! Понимай! А сам пото к ляхам в полон и угодил! Я ему по гроб жизни… Эх!
Лутоня роняет хмельную голову на кулаки, положенные на стол, плачет, и бабы кидаются вперебой его утешать, а Нюнка, заалев, дергает за подол:
— Батя! Батя! — Ей стыдно видеть отца похмельным и плачущим.
Поздно ночью («Может, останетесь до утра? » — неуверенно просит Мотя) трое седлают коней. Иван, решительно отмотнув головою, возражает:
— Служба!
День этот и двоих ратных, нонешних покосников он, почитай, украл у боярина и теперь ладит в ночь, полузагнавши коней, достигнуть Москвы. Лутоня спит, Мотя трясет его за плечи. Полусонный, едва что соображающий, он попадает в прощальные объятия Ивана, роняет сонное: «Заезжай! » — и снова валится головой на постель, чтобы завтра с заранья начать ворошить и сгонять в пышные валки накошенное нежданной подмогою сено. А там — убирать рожь, а там — копать огороды, чистить колоды и осаживать рои пчел, везти мед на базар, перекрывать стаю, чинить упряжь, мять кожи на новую сбрую и сапоги… Да мало ли дел у крестьянина! И везти затем кормы тому же князю, боярину ли, епископу, кормить и ратника, и молитвенника своего, одного опасаясь: не нахлынул бы лихой ворог, не разорил бы опять трудами и потом нажитое и устроенное родовое гнездо.
Среди всех этих трудов приезд Пимена был совсем уж некстати!
Иван, чумной с недосыпа, едва ли не сразу после Лутониной избы попал во владычный терем, дабы, остро глядя в натиснутое, набрякшее купеческое лицо Пимена, выслушивать нелепые укоризны и угрозы. (Не холоп теперича я ему, и вся недолга!)
— Нету серебра! А другого кого пошлешь, те же раменски мужики живым спустят ли ищо, а то и шкуру на пяла растянут! Вот и весь мой сказ! Сколь мог, собрал, послано было тебе, к Царюгороду, а ныне не обессудь и не зазри! Нету и нет! Токо отдышались от последнего разоренья, токо выстали!
Пимен ел его взглядом, пробовал стращать старыми грамотами, да с князевой помочью (а и с Алексиевой — старая грамота нашлась!) были те угрозы Ивану Федорову не страшны. А заменить его кем иным и в такую-то пору! Слишком понимал Пимен в хозяйстве, чтобы не почуять, что этого даньщика некем ему заменить. При любом другом и нынешнего выхода не получишь.
— Ты садись! — с опозданием вымолвил митрополит, и Иван, не чинясь, сел. — Серебро надобно! — Пимен кивнул келейнику, тот налил чару, придвинул Ивану блюдо копченой рыбы. Иван выпил, нарочито медленно дорогою двоезубою вилкою набрал кусок сига и, только уже управясь с угощением, поглядел в очи митрополиту отцовым побытом, чуть весело и разбойно, приметив невольную усталость Пимена от постоянного глухого отчуждения окружающих.
— А серебра нать, дак надобно обоз сбивать и править до Нижнего, тамо нонь цены на снедное стоят добрые, в Орде дороговь! Днями, токо бы вот с покосом управить! — И, не давая владыке вымолвить слова (у того глаза вспыхнули, словно у доброго кота при виде свежей рыбы, по каковой причине и понял Иван враз еще не высказанное Пименом), домолвил: — И, батька, коли меня намерил послать с обозом, испроси на то добро сперва у княжого боярина, я ить, так-то сказать, в дружине княжой!
Они молча поглядели в очи друг другу, и Пимен первый сердито отвел взгляд.
— Надумаю коли… Пошлю… Ты-то как?
— Служба, она и есь служба! — безразлично отмолвил Иван. — Коней токо надобно перековать! (О том, что ему и самому охота была побывать в Нижнем, говорить Пимену не стоило.)
Помолчали. В богато убранной, нарочито вычищенной к приезду владыки келье восстановленных владычных палат многое было поиначено, да и сама келья ощутимо отличалась от той, старой, в которой умирал когда-то великий владыка Алексий, «батько Олексей» недужного нынче князя Дмитрия, почти бессмертный старец, поднявший на плечах своих к славе и мощи пошатнувшееся было со смертью батюшки нынешнего великого князя московское княжение.
Иван скользом оглядел двух клириков и горицкого игумена, молча и отчужденно внимавших разговору владыки со своевольным даньщиком. Ждали, верно, что Пимен прогонит невежу, да и от должности отрешит! Дождетесь, как же! Тамо, окроме меня с матерью, и не управить никому! Однако умен владыко, понял! Мог и отнять даньщицкое. Ну да Ивану ноне и без того прожить можно, молодой князь не оставит!
Иван встал, сдержанно поклонил в пояс владыке, поблагодарил за хлеб-соль.
— Надумаю коли послать, езжай не стряпая! — высказал Пимен напоследок.
— Вестимо! — отозвался Иван, отворяя дверь покоя. («Пошлет ведь! — подумалось. — Надо и свою справу сготовить! »)
Иван спустился по лестнице, устроенной внутри, а не снаружи, как в прежних палатах, у коновязи охлопал коня, вздел удила, проверил подпругу, легко, привычно взмыл в седло. Подумалось: «Все-таки и отец, и он — воины, и не этой бы возни с банями и кадушками масла… » Хотя и ратная служба лишь со стороны состоит из сражений да лихих конных сшибок. На самом деле война — это долгие походы, сбитые подковы, стоптанные сапоги, вечные заботы о портянках, о вареве и ночлегах и те же возы, та же рвущаяся упряжь да жестокие недосыпы день за днем, и мечтает боец постоянно и пламенно не о сражениях, даже не о добыче ратной, а о парной бане, о чистой, безо вшей, сорочке да еще о том, чтобы отоспаться путем…