В начале пути
– Вот и хорошо. Тогда слушай мое повеление. Расстроен я безмерно тем обстоятельством, что мой сподвижник и фаворит был ранен тобой. Поединок был честным, а потому судить тебя я не могу. Однако и спускать подобное тоже не стану. Сегодня же ты будешь отчислен из роты кавалергардов и исключен из списков Преображенского полка. Завтра тебе надлежит убыть для дальнейшей службы в Санкт-Петербург, где вступить в командование Ингерманландским полком. Чего молчишь?
– Слушаюсь, государь, – тоном ребенка, которого поманили сладким петушком, а потом показали кукиш, произнес Трубецкой.
– Не понял. Вот и ладно. Значит, и иные не поймут. Ну чего ты на меня так смотришь, Никита Юрьевич? Думаешь, обманул? Нет тут обмана. А вот службу сослужить ты сможешь, и немалую. У меня два гвардейских полка, опора и надежа из пяти тысяч штыков, которые никак сейчас мне не подчиняются. Вот набралось две роты преображенцев, числом в три с половиной сотни, и это все. Да и за то благодарить должен Ивана, так как ближники его там командуют. Оставаться в Москве, быть под пятой тайного совета, где всем заправляют Долгоруковы да Голицыны? Податься в Петербург? Так и там поддержки нет. Я на троне надобен только как китайский болванчик или вовсе никакой. А мне такого не нужно, потому как у Российской империи должен быть император, а не кукла фарфоровая. По выздоровлении я поеду по святым местам и после поездки возвращаться в Москву не намерен. Сразу направлюсь в Санкт-Петербург. Как там себя поведет Миних, я не ведаю. А потому потребны мне в столице войска, на которые я могу опереться. Теперь понял?
– Понял, государь. Все исполню, будь уверен, – вдруг взбодрившись и вытянувшись во фрунт, произнес довольный сверх всякой меры генерал.
– Вот и ладно. Думаю, около полугода у тебя есть. Завоюй сердца ингерманландцев, вояки там настоящие, Александра Даниловича птенцы, а он и сам лихим воем был, и солдаты ему под стать.
– Государь, а может, иной какой полк? Пусть менее славный. Ведь помнят ингерманландцы, как ты Меншикова в ссылку отправил без суда. А они в нем души не чаяли.
О как осмелел. Ему палец в рот, а он уж к локотку примеривается. Петр задумался, но потом решил, что иного ожидать и нельзя было. Человек долгое время носил в себе обиду, опасаясь выместить ее на представителе золотой молодежи. А тут сразу столько подарков – и Ваньку проучить позволили, и вон какое доверие оказывают, чуть не в спасители императорской короны сватают. И вообще, почувствовал мужик за собой крепкую спину, вот и расправил крылья. Не стоит их подрезать. Ох не стоит. Эдак подломится Трубецкой и озлобится, а он нужен, и не просто преданным, но и инициативным.
– Во-первых, Никита Юрьевич, ингерманландцев я хочу возвести в ранг гвардии, кем они, по сути, и являлись, разве только светлейшего князя. Во-вторых, они уже доказали свою преданность, когда приняли приказ мальчишки о разжаловании и ссылке их полковника. Взбунтуйся они в тот момент, и все пошло бы по-иному. Я прекрасно помню, как все висело на волоске, как дрожали господа из тайного совета, да и я тоже, ожидая прибытия ингерманландцев под водительством Меншикова. Но этого не случилось. Так неужели они не останутся верными присяге теперь? Не верю.
– Но такое недоверие гвардии…
– Гвардия силой своего присутствия и штыками посадила на трон прачку чухонскую. Сегодня гвардейцы обласканы Долгоруковыми и пребывают во мнении, что им по силам вершить, кому восседать на троне российском. Позабыли, что долг их в служении верном и беззаветном. Если укорот не дать, то они еще не один переворот могут учинить. Ничего, вскорости почищу ряды, дабы искоренить болезнь.
После обстоятельной беседы с Трубецким предстоял не очень приятный разговор с Иваном, которого определили в соседних покоях. Поначалу Петра охватило желание положить его в своей опочивальне и даже помогать ухаживать за ним. А то как же, ведь друг и соратник, сколько времени они провели вместе, ведя бивачную жизнь во время охотничьих забав, делясь последним. И потом, несмотря на свою бестолковость, кое-чему Долгоруков все же его обучил.
Но желание это было мимолетным. Прострелило, едва только шпага Трубецкого вошла в тело друга, и практически сразу пропало. Петр даже подивился собственному поведению, потому как поспешное решение было им принято с каким-то юношеским задором и восторгом, с готовностью жертвовать ради друга. А вот более позднее как-то уж больно несвойственно ему. Он так никогда не думал. И вообще, наверное, все же что-то стряслось после того, как он заглянул за край. Сам чувствует, иным он стал. Каким-то расчетливым, холодным. А еще словно посмеивается над происходящим, глядя со стороны. Прямо как в кино.
Ну вот, опять какое-то словечко непонятное. Оно вроде как ему все ясно, но и объяснить значения не может. И таких слов в последнее время столько в голове вертится… Нет, не так. Не вертятся они, а сами собой приходят в тот или иной момент, по ситуации. Нормально объяснил? А и самому ничего не понятно.
Иван лежал на широкой кровати, застеленной белыми простынями. Уже перевязанный. Как видно, кровь только-только остановили, на бинтах имелось красное пятно, но повязку не меняли. Ну и правильно, чего сейчас рану бередить. Опять кровь польется. Пройдет время, сменят на чистую.
– А у тебя кровать поболее моей будет, – излишне жизнерадостно произнес Петр, обращаясь к демонстративно отвернувшемуся Долгорукову. – Иван, мне, конечно, обойти с другой стороны не сложно. Ты отвернешься. Я опять обойду. И что, так и будем, как дети малые, в гляделки и прятки играть, раскудрить твою в качель? Ладно я, мне такие забавы вроде как по возрасту не зазорны. А как с тобой быть?
Долгоруков тяжко и явно с показной обидой вздохнул и обернулся к Петру. Правда, вышло у него это излишне резво. Рана тут же дала о себе знать, вырвав короткий стон, подкрепленный соленым словцом сквозь зубы.
– Ну вот. Так гораздо лучше. Что медикус говорит?
– Жить буду, Петр Алексеевич.
– Это хорошо. Мне твоя жизнь до зарезу нужна. А то останусь как перст один-одинешенек.
– А ты вон Трубецкого позови или Бутурлина из опалы верни, они тебе компанию составят и верными до гробовой доски будут.
– Эвон… Обиделся, значит?
– Я не баба, чтобы обижаться.
– Оно и видно, – присаживаясь на стул рядом с кроватью, буркнул Петр. – Ну откуда мне было знать, что он так ловок окажется? Заладил, мол, дело чести, чаша терпения переполнена. А я ведь помню, как ты его во фрунт строил. Ну, думаю, сейчас Иван ему покажет. Показал. Я вот все глядел, и мнилось мне, что он с тобой, как кошка с мышкой, забавлялся.
– Угу. Кабы на кулачках, так я бы ему показал, где раки зимуют. А на шпаге… Силен, гад. Ну ничего-о… Я еще встану.
– Пустое, Иван. Я его из кавалергардов и преображенцев погнал. Отправил в Санкт-Петербург, пусть ингерманландцами командует.
– В столицу, получается, сослал?
– Окстись, Иван. Где та столица-то? А в Москве. Вот порой смотрю я на тебя и думаю, кто из нас старше.
– Ну да. Это я что-то того. Ничего, все одно я с ним еще посчитаюсь.
– Вот, значит, как?
– А нешто я должен ему рану спустить? Так ладно бы сразу проткнул. Не-эт, он поиграть решил, паскуда.
– А как бы ты поступил на его месте? Эвон, ведь не он к тебе в дом по-хозяйски врывался, а ты со товарищи, но за то же на него злишься и хочешь к ответу призвать. А по совести-то: правда на его стороне. Чего на меня так смотришь? Изменился? А ты загляни за край, погляжу, каким ты будешь. Как пришел в себя, так многое мне по-иному видится.
– Так, может, и я тебе уж без надобности?
– И не думай. Одного оставить меня хочешь? Когда Трубецкой ранил тебя, думал, сердце оборвется. Нет у меня никого ближе тебя, Иван.
– А чего же тогда не сразу пришел? – опять подпустил в голос обиду Долгоруков.
– Так с Трубецким разбирался. Иван…
– Да успокойся, Петр Алексеевич. С тобой я. С тобой. До гробовой доски подле тебя буду.