Дочь Евы
Софи Гринью, получившая в театральной купели крестное имя Флорины, дебютировала на второстепенных сценах, несмотря на свою красоту. Успехом и богатством она обязана была Раулю Натану. Их союз, вполне согласный с театральными и литературными нравами, нимало не вредил Раулю, соблюдавшему приличия в качестве человека высокого предназначения. Однако благосостояние Флорины было весьма неустойчиво. Ее доходы были делом случая, зависели от ангажементов, от турне, их едва хватало на туалеты и хозяйство. Натан взимал в ее пользу кое-какие подати с новых промышленных предприятий; но хотя он неизменно держался с нею рыцарем и опекуном, опека его отнюдь не была постоянной и надежной. Такая шаткость, неустойчивость жизни ничуть не пугали Флорину. Она верила в свой талант, верила в свою красоту. Эта твердая ее вера потешала тех, кто слышал, как она в ответ на предостережения объявляла ее залогом всего своего будущего — Стоит мне захотеть, и у меня будет рента, — говорила она. — Я уже положила в банк пятьдесят франков.
Никто не понимал, как могла ее красота целых семь лет оставаться в тени; Флорина начала службу на сцене в тринадцать лет, на выходных ролях, а спустя два года дебютировала в захудалом театре на бульваре. В пятнадцать лет не существует ни красоты, ни таланта: женщина — только обещание Теперь же Флорине было двадцать восемь лет, в этом возрасте красота француженки достигает полного расцвета. Художники прежде всего замечали у Флорины плечи — шелковистой белизны, с оливковым отливом близ затылка, но крепкие и блестящие; свет скользил по ним, как по атласу. Когда она поворачивала голову, дивные складочки шеи восхищали скульпторов. На этой гордой шее покоилась головка римской императрицы — изящная и тонкая, круглая и властная голова Поппеи, с одухотворенными правильными чертами лица, с гладким, без единой морщинки, лбом, встречающимся у женщин, которые гонят от себя заботу и раздумье, которые легко уступают, но подчас и упираются, как мулы, и тогда уж глухи ко всему. Этот лоб, изваянный одним ударом резца, выгодно подчеркивал красоту пепельных волос, почти всегда приподнятых спереди на римский лад двумя одинаковыми волнами, а сзади свернутых в тяжелый узел, оттенявший белизну шеи. Черные тонкие брови, словно выведенные кисточкой китайского живописца, обрамляли нежные веки с сеткой розовых жилок. Зрачки, горевшие живым блеском, испещренные карими лучиками, сообщали ее взгляду жестокую пристальность хищного зверя и выдавали холодное лукавство куртизанки. Дивные газельи глаза красивого серого цвета были опушены длинными черными ресницами, и этот очаровательный контраст усугублял в них выражение сосредоточенного и спокойного сладострастия; их окружали глубокие тени, но она так искусно умела переводить глаза в сторону или вверх, изображая раздумье или наблюдая; так научилась придавать им на сцене ярчайший блеск при полной неподвижности, не шевельнув головой, не меняя выражения лица; столько живости было в ее взгляде, когда она, разыскивая кого-нибудь, окидывала им всю залу, что глаза эти становились тогда самыми страшными, самыми сладостными, самыми необычайными в мире. Румяна стерли пленительные прозрачные тона с ее нежных щек, и ни краснеть, ни бледнеть она уже не могла, зато ее тонкий носик с красиво вырезанными трепещущими ноздрями словно был создан для выражения иронии, насмешливости мольеровских служанок, а чувственный рот — для сарказма и для любви. Продолговатая ямочка соединяла верхнюю губу с носом. Белый, несколько тяжелый подбородок указывал на волю и страстность. Руки от пальчиков до плеч достойны были королевы. Ступни зато были широкие и короткие — неизгладимый признак низкого происхождения. Никому еще подобное наследство не причиняло столько хлопот — Флорина испробовала все, кроме ампутации, чтобы изменить их форму. Но ноги ее были упрямы, как бретонцы, ее родители; они не поддавались никаким врачам, никакому лечению. Чтобы придать ноге крутой подъем. Флорина носила длинноносые ботинки, изнутри выложенные ватой. Роста она была среднего, предрасположена к полноте, но довольно стройна и хорошо сложена. Что до ее душевного склада, то она в совершенстве владела ужимками кокетства, знала, как поссориться, как приласкаться, усвоила все приемы своего ремесла и придавала им особую, пряную прелесть, разыгрывая девочку и сопровождая язвительные шутки наивным смехом. С виду непрактичная, ветреная, она была очень сильна по части учетных вексельных операций и всей коммерческой юриспруденции. Сколько невзгод изведала она, прежде чем для нее взошла заря сомнительного успеха! Сколько любовных и всяческих приключений пережила она, пока спустилась с чердака в бельэтаж! Она знала жизнь — начиная от той, где довольствуются дешевым сыром, и до той, где небрежно посасывают ломтики ананаса; от той, где стряпают и кипятят белье перед пустым камином мансарды на глиняной печурке, и до той, где задают пиры, мобилизуя полчища толстобрюхих поваров и нахальных поварят. Она пользовалась кредитом, не убивая его. Ей было известно все то, чего не знают «честные женщины», она говорила на всех жаргонах, была богата житейским опытом, как рыночная торговка, и изысканно красива, как знатная дама. Провести ее было трудно — она подозревала всех и во всем, подобно шпиону, судебному следователю или старому дипломату, и это позволяло ей обо всем догадываться. Она умела обращаться с поставщиками и понимала их хитрости; знала цену вещам не хуже аукциониста. Когда она покоилась у себя в глубоком кресле, свежая, вся в белом, как новобрачная, и читала роль, то имела вид шестнадцатилетней девушки, наивной, простодушной, пленяющей своей слабостью и невинностью. А стоило появиться в дверях назойливому кредитору, она вскакивала, как врасплох застигнутая серна, и разражалась бранью:
— Послушайте, любезный, ваша наглость — слишком высокий процент с тех денег, что я вам должна. Вы мне надоели, пришлите ко мне судебных приставов, — лучше уж видеть их, чем вашу глупую физиономию.
Флорина устраивала веселые обеды, концерты и вечера; гостей всегда собиралось много; за карточными столами шла отчаянная игра. Все ее приятельницы были красивы. Ни одна старая женщина у нее не появлялась: ревность была Флорине незнакома и показалась бы ей самоумалением. Когда-то она знавала Корали, Торпиль, водила дружбу с Туллией, Эфрази, Акилиною, г-жой дю Валь-Нобль, Мариеттой, со всеми женщинами, которые проносятся сквозь Париж, как паутинки бабьим летом на ветру, неизвестно откуда и куда, сегодня королевы, завтра рабыни; с актрисами, своими соперницами, с певицами — словом, со всем этим особым, таким приветливым, таким изящным в своей беспечности женским мирком, цыганская жизнь которого губит тех, кто дает вовлечь себя в неистовый хоровод его страстей, причуд и презрения к будущему. Хотя в доме у Флорины кипела разгульная жизнь богемы, хозяйка головы не теряла и была расчетлива, как никто из ее гостей. Там совершали тайные сатурналии литература и искусства, вперемежку с политикой и финансами; там полновластно царило желание; там сплин и фантазия были священны, как в буржуазном доме — добродетель и честь; там бывали Блонде, Фино, Этьен Лусто — ее седьмой любовник, считавшийся, однако, первым, — фельетонист Фелисьен Верну, Кутюр, Бисиу, в прежнее время — Растиньяк, критик Клод Виньон, банкир Нусинген, банкир дю Тийе, композитор Конти — целый бесовский легион самых свирепых спекулянтов всякого рода, а также друзья певиц, танцовщиц и актрис, приятельниц Флорины. Все эти люди ненавидели или любили друг друга, смотря по обстоятельствам. Этот доступный для всех дом, где принимали каждого, лишь бы он был знаменит, представлял собою как бы вертеп талантов, каторгу умов: прежде чем переступить его порог, надо было стать признанным, добиться удачи, иметь за спиной десять лет нищеты, убить две или три страсти, приобрести известность любым образом, книгами или жилетами, пьесой или красивым экипажем; там замышлялись мерзкие проделки, обсуждались способы успеха, осмеивались вспышки общественных волнений, накануне разожженных, взвешивались шансы повышения и понижения биржевых курсов. Уходя оттуда, всякий облачался снова в ливрею своих убеждений, но в доме Флорины он мог, не компрометируя себя, критиковать собственную партию, признавать за своими противниками достоинства и ловкость в игре, высказывать мысли, в каких никто не сознается, — словом, говорить все, в качестве человека, на все способного. Париж — единственное место в мире, где существуют такие неразборчивые дома, куда в пристойном облачении вхожи любые вкусы, любые пороки, любые взгляды. Неизвестно еще, останется ли Флорина второстепенной актрисой. Жизнь ее, впрочем, — не праздная жизнь, и завидовать ей не приходится. Многие обольщаются великолепным пьедесталом, на который возводит женщину театр, и думают, что она живет в радостях вечного карнавала. Во многих швейцарских, на многих мансардах бедные девушки, вернувшись из театра, мечтают о жемчугах и алмазах, шитых золотом платьях и роскошных ожерельях, видя себя в блистательных головных уборах, воображают, как рукоплещет им толпа, как их задаривают, боготворят, похищают; но никто из них не знает, что в действительности актриса напоминает лошадь на манеже, что она не смеет пропускать репетиции под страхом штрафа, должна читать пьесы, должна постоянно учить новые роли, ибо в наше время в Париже ставится ежегодно от двухсот до трехсот пьес. Во время спектакля Флорина два или три раза меняет костюмы и со сцены зачастую уходит обессиленная, полумертвая. После спектакля ей еще приходится при помощи косметики снимать с лица румяна и белила и «распудриваться», если она играла роль какой-нибудь маркизы XVIII века. Она едва успевает пообедать. Перед спектаклем ей нельзя ни затягиваться, ни есть, ни говорить, да и ужинать нет у нее времени. Вернувшись домой после спектакля, который нынче тянется бесконечно, она должна заняться ночным туалетом и сделать всякие распоряжения. Ложится она часа в два ночи, а вставать должна довольно рано, чтобы повторять роли, заказывать костюмы, объяснять их фасон, примерять, потом завтракать, читать любовные записки, отвечать на них, договариваться с клакерами, чтобы те встречали и провожали ее аплодисментами, оплачивать по их счетам триумфы минувшего месяца, покупать триумфы текущего. Надо думать, что во времена блаженного Генеста, причисленного к лику святых, актера, который выполнял религиозные обязанности и носил власяницу, театр не требовал такой бешеной деятельности. Нередко Флорина бывала вынуждена сказаться больною, чтобы самым добродетельным образом съездить за город и нарвать цветов. Но эти обычные ее занятия еще ничто по сравнению с интригами, которые ей приходится вести с муками уязвленного тщеславия, с предпочтениями драматургов, отданными другой актрисе, с борьбою из-за ролей, с кознями соперниц, с приставаниями партнеров, директоров, журналистов. На все это надо бы иметь еще двадцать четыре часа в сутки. И мы еще ни слова не сказали о театральном искусстве, об изображении страстей, о деталях мимики, о требованиях сцены, где тысячи зрительных трубок открывают пятна на всяком солнце, — о тех задачах, которым посвятили всю свою жизнь, все мысли Тальма, Лекен, Барон, Конта, Клерон, Шанмеле. В преисподней кулис самолюбие не знает пола: успех артиста — мужчины или женщины, безразлично — восстанавливает против него всю труппу — и мужчин и женщин. Что до денежной стороны, то как бы ни было высоко жалованье Флорины, оно не покрывает расходов на театральный гардероб, который, не считая костюмов, требует огромного количества длинных перчаток, обуви и включает в себя вечерние и выходные платья. Треть актерской жизни уходит на попрошайничанье, треть на работу, треть на самозащиту; все в ней требует труда. И если в ней жадно вкушается счастье, то потому лишь, что это редкое, долгожданное счастье словно похищено у нее или случайно найдено среди отвратительных, навязанных удовольствий и посылаемых партеру улыбок. Для Флорины влияние Рауля было как бы щитом: он спасал ее от многих неприятностей, от многих забот, как некогда вельможи покровительствовали своим любовницам, как ныне иной старичок, оберегая свою красавицу, спешит умолить рецензента, напугавшего ее газетной заметкой. Флорина дорожила Раулем больше, чем любовником, она дорожила им как опорой, заботилась о нем, как об отце, обманывала, как мужа, но всем бы для него пожертвовала. Рауль мог сделать все для удовлетворения ее актерского тщеславия, для ее самолюбия, для ее сценической будущности. Без содействия большого писателя нет большой актрисы: Шанмеле создана Расином, как мадемуазель Марс Монвелем и Андрие. Флорина для Рауля не могла сделать ничего, но очень хотела быть ему полезной и необходимой. Она рассчитывала на силу привычки и всегда готова была ради его замыслов открыть свои гостиные для его друзей, предложить им всю роскошь своего стола. Словом, она стремилась быть для него тем, чем была маркиза Помпадур для Людовика XV. Актрисы завидовали положению Флорины, как иные журналисты — положению Рауля.