Жизнеописание грешницы Аделы (сборник)
– А я жду ребенка, – сказала Виола.
– Какого ребенка? – спросила Адела и стала вдруг черной.
Марат Моисеевич выронил ложку.
Виола закрыла лицо руками и разрыдалась.
– Нет, ты подожди тут рыдать! – захрипела Адела. – Какого ребенка ты ждешь? От кого?
Виола попыталась было встать со стула, но каменная материнская рука, больно упавшая на плечо, остановила ее.
– Адела, спокойно, – сказал граф Данило.
– Марат, помолчи! – закричала Адела. – Так я повторяю: какого ребенка?
От слез ее дочь не могла говорить.
– Смотри мне в глаза, – закричала Адела. – Ты с кем там связалась? А, шлюха? А, сволочь?
На лицо Виолы посыпались пощечины. Их скорость была такова, что даже Марат Моисеевич ахнул.
– Адела, не смей! Ты ее изуродуешь!
Адела задохнулась и тяжело упала на стул.
– Да будь же ты проклята, сука!
И вновь поднялась: великанша. И руку, атласную, белую руку с мучнистой, дрожащей и дряблой подмышкой, воздела наверх высоко, как священник:
– Навеки будь проклята! Чтобы ты сдохла!
Прошло семь месяцев. За это время Адела не сказала ни одного слова ни дочери своей Виоле, ни мужу Марату, как будто и он был виновен в ребенке. Алешу любила по-прежнему, страстно. Когда живот одинокой Виолы начал вылезать из-под любой одежды, а щеки ее пожелтели и больше нельзя было скрыть этот ужас, Адела легла на кровать, поставила на грудь телефон и за один вечер переговорила со всеми знакомыми в Новосибирске. На следующий день позвонила в Москву и тоже там все объяснила.
– Она у меня так воспитана, – пела Адела, – ну, вы же прекрасно все знаете! Она же ребенок, наивный ребенок! А он приходил, предложение сделал, кольцо подарил… Он нас всех оболванил! Готовились к свадьбе… Ах, я говорила! Поверьте: я все, как могла, объяснила! Нельзя, говорю я, нельзя, чтоб до свадьбы… Ну, вы понимаете… В наше-то время… Да я бы домой не посмела явиться с таким вот позором! Да что вы! Меня бы… Да мама меня задушила бы просто! Своими руками меня задушила! Я ей говорю: ведь позор на весь город! Ведь ты опозорила нас! Мы актеры, на нас ведь равняются, нас уважают! Но вот вы поймите: решила, и всё тут! Нет, буду рожать! А сама ведь ребенок… Ну, я понимаю: ну, шлюхи приносят детей в подолах, но моя-то? Ребенок!
На восьмом месяце у Виолы возникла та же самая угроза «непреднамеренного прерывания беременности», с которой когда-то попала в больницу ее разъяренная мама Адела.
Виола лежала в палате на десять человек, за окном стояла жара, нечастая в городе Новосибирске, и ноги Виолы – короткие, покрытые светло-черными волосками, маленькие и ловкие ноги – были задраны высоко вверх, поскольку считалось, что в этой позиции младенцу непросто пробраться наружу. Вставать разрешалось один раз в день, чтобы пройтись по длинному коридору, где вдоль стен лежали те, которым не хватило места в палате, но тихо пройтись, осторожно, держась за живот с заключенным в нем плодом.
За полтора месяца Адела не навестила свою дочь ни разу, но папа Марат Моисеич со скорбно опущенным ртом приходил и молча, не глядя на ноги Виолы, которые очень бросались в глаза, с тоской и печалию ставил на столик бульон с пирожком, и кисель, и бруснику, протертую лично Аделою, с сахаром. Потом приходил брат Алеша и, тоже не глядя на ноги сестры, выгружал то банку с пюре и парные котлетки, то студень телячий, то блинчики с мясом. У соседок по палате складывалось впечатление, что Адела, ни разу не навестившая измученную ожиданием и страхом Виолу, стоит у плиты днем и ночью.
Виола, рыдая, съедала котлетку, потом отпивала немного компота, а что оставалось, давала соседкам. Те брали. Назавтра она получала все свежее.
До родов оставалось две недели, когда Адела собралась и уехала в Москву. Брат был уже вдов – та, любимая женщина внезапно скончалась совсем молодою, – у брата была тоже дочка-подросток, машина «Победа», и теща, и дача. Адела лежала в старом, сером от сырости гамаке, продавливая его почти до земли своим большим, обтянутым крепдешином телом, а теща – мать нежно любимой умершей, – с зажатою в тонких губах папиросой, почти что погасшей, стояла с ней рядом и стригла кусты.
– Не знаю, – говорила Адела и черными остановившимися зрачками смотрела на светлое небо, – не знаю, как будет Виола с ребенком. И кто ей поможет, я тоже не знаю. Сама виновата, и нас опозорит. У нас даже места-то нету в квартире. Алеше нужна своя комната, верно? Марату – его кабинет. Наша спальня, столовая и проходная, там вещи. Не знаю, на что ей рассчитывать, правда!
Теща усмехалась и махала рукой. Потом они шли на террасу, садились в плетеные дряхлые кресла.
– Ты что, даже к родам домой не вернешься?
– А я вам мешаю? – вспыхивала Адела, и жгучие слезы вдруг сыпались градом.
И теща опять усмехалась.
– Я сегодня, кстати, в городе заночую, – словно вспомнив о чем-то, тянула Адела. – К открытию нужно попасть в «Детский мир». Последние деньги придется оставить! Но я не могу, чтобы этот ребенок родился и сразу – в лохмотья, в обноски! А ей наплевать, что она понимает?
В середине сентября из разрезанного живота Виолы достали здоровую крепкую девочку. Очнувшись от наркоза, Виола попросила, чтобы ей разрешили посмотреть на ребенка. Ей принесли туго спеленутую, очень маленькую, размером с батон, мать Аделу. Мать крепко спала, поэтому не было видно, какого там цвета глаза, но ресницы, и крошечный нос, и вишневые губы так явственно напоминали Аделу, как будто какой-то задумчивый скульптор, который лепил в животе у Виолы вот эти широкие скулы и веки, старался, чтобы получилась Адела.
Отец Марат Моисеич и братик Алеша с грустными и торжественными лицами выстаивали ежедневные очереди к окошку передач и посылали роженице свежие ягоды и фрукты. При этом поздравили в строгой записке. Но мать так и не появлялась. Мать словно бы канула в Лету – хотя там, в столице, какая же Лета? Одни магазины.
В пятницу Марат Моисеевич на предоставленной ему машине «Волга», принадлежащей Театру музыкальной комедии города Новосибирска, приехал в роддом и забрал дочь Виолу с недавно рожденным ребенком. Пока они ехали в новенькой «Волге», Марат Моисеич косился на сверток, в котором лежал незнакомый ребенок, и был очень сдержан, хотя и приветлив. Шофер не успел и затормозить, как с шумом подъехал таксист на машине, раздолбанной, грязной, как это бывает, когда вещь – ничья, даже если и стоит больших государственных денег. Из этой раздолбанной, грязной машины с двумя чемоданами, сумкой, пакетом, в капроновых черных перчатках и шляпе, с трудом извлекая огромное тело из жаркой кабины, возникла Адела.
Виола застыла с ребенком в руках. Марат Моисеич стал белым, как мрамор. Бросив все принадлежащее ей добро прямо на асфальт и гневно шевеля выщипанными в ниточку бровями, Адела сделала несколько решительных шагов по направлению к окаменевшей Виоле и большими мягкими руками вынула из ее рук сверток, теплый от того спящего существа, которое находилось внутри. Она прижала сверток к большой и щедрой груди, откинула кружевной уголок, взглянула одним только быстрым внимательным взглядом, и тут же глаза ее из ярко-черных вдруг стали почти голубыми:
– Ах ты, моя куколка! Ты моя птичка! – медовым, с красивым молдавским акцентом, глубоким контральто запела Адела. – Моя ненаглядная! Мой ангелочек! Пойдем скорей кушать! Пойдем раздеваться!
И сразу вошла прямо в темный подъезд. Нагруженные подобранными с тротуара пожитками, Виола с отцом поплелись вслед за нею.
К вечеру стало ясно, что этот ребенок принадлежит не матери, у которой всю грудь разламывало от подступившего молока, он принадлежит своей бабке, чье красивое и сильное лицо она ему и подарила навеки. Все те, которым Адела разрешила зайти и посмотреть на девочку, были поражены небывалым сходством.
– Да, копия! Просто ведь копия! – говорили эти люди и прищелкивали языками.
Адела парила над детской кроваткой, как хищная птица с крылами вполнеба. Она не позволила ни одной из этих любопытных женщин наклониться над ребенком и подышать на него. В прихожей гости должны были надеть на себя марлевую маску, обеспечивающую безопасность новорожденной.