Битвы за корону. Прекрасная полячка
– Но исповедаться и причаститься не помешает, а то кое-кто может…
Я не договорил, но он и без того понял и слабо кивнул:
– Пущай.
Я оглянулся. Отец Исайя по-прежнему стоял подле, успев к этому времени принять принесенные ему Святые Дары и даже облачиться в более подобающее случаю одеяние. Я хотел отойти в сторону – тайна исповеди священна, – но Дмитрий удержал мою руку в своей, попросив:
– Останься… И прочие тоже пусть послухают… Не желаю ничего таить. – Он повысил голос. – Токмо допрежь приподымите меня… Не хочу лежа свой остатний час встречать. Не личит оно кесарю.
Я подал знак Дубцу, и мы вдвоем, бережно приподняв его, прислонили к резному столбику Мономахова трона.
– Во-от, – удовлетворенно протянул он. – И сил ровно прибыло. А теперь слушай, отче, – произнес он негромко, но достаточно отчетливо. – Каюсь, в любострастных помыслах жаждал некой девы, имя коей вслух не сказываю, но оно тебе и без того ведомо. Мне бы ей самой в ноги поклониться, да нет ее тут. Ну ничего, передадут поклон. – Взгляд его скользнул по моему лицу, и Дмитрий легонько сжал мою руку. Я ответил тем же, давая понять, что намек мне ясен. – Каюсь и в том, что имел злые умыслы супротив своих верных преданных слуг. – И снова я почувствовал, как его пальцы сжимают мое запястье. – А еще в том, что хоть и не по своей воле, а по повелению всевышнего, но не поспел дать моим подданным всего, что они заслужили.
Голос его возвысился, став почти громким. Впрочем, акустика в храме изумительная, и толпившиеся подле гвардейцы, не говоря уж обо мне и архимандрите, и до того прекрасно слышали каждое его слово.
– Но на то божья воля. К тому ж оставляю заместо себя надежных людишек в Опекунском совете, кои продолжат и закончат начатое мною. А как продолжить, подскажет князь Федор Константинович. Ему мои задумки ведомы. И проклинаю любого, кто осмелится строить оным опекунам помехи и козни, буде даже таковой…
Он запнулся, посмотрел на меня. Я кивнул, подбадривая. Мол, сказал «а», говори и «б», и Дмитрий твердо продолжил:
– …мой родич.
Отец Исайя всхлипнул, но, памятуя о том, что это все-таки исповедь, робко напомнил:
– Ты бы о грехах, государь, о грехах.
– Все, – выдохнул Дмитрий. – Боле мне пред вседержителем, Исусом [8] Христом и богородицей каяться не в чем. – Он, вновь устремив взгляд на меня, слабо улыбнулся и почти беззвучно, одними губами прошептал: – Plaudite, amici, finita est comoedia [9].
– Заговаривается, – раздалось за моей спиной.
Архимандрит всхлипнул. Слезы градом лились по его морщинистым щекам, когда он дрожащими руками торопливо извлекал из небольшого бархатного мешочка на груди какой-то платок. Положив его на бережно подставленные руки служки, он суетливо развернул его, что-то извлекая.
Меня отвлек присланный Груздем гвардеец. Склонившись к моему уху, он принялся торопливо докладывать, что боярские холопы пошли на штурм, принявшись ломать одновременно все двери. Да я и сам последнюю минуту слышал гулкие мощные удары таранов.
– Попозже подойду, – отмахнулся я. – Передай сотнику, пусть держится.
Но тут вмешался Дмитрий.
– Иди, князь, – кивнул он мне. – Мне все одно… пора… Обними меня… напоследок… и иди.
Он и впрямь и выглядел, и говорил совершенно иначе, чем минутой ранее, во время исповеди. Увы, но произошедший в нем всплеск сил оказался последним, и сейчас их остатки буквально на глазах стремительно и безвозвратно покидали его тело. Бледное лицо Дмитрия покрылось неприятной восковой желтизной, а левая рука принялась собирать с одежды нечто невидимое.
– Обирается, – еле слышно прокомментировал кто-то сзади. – Такое частенько перед…
«Вот обниму, обернусь и скажу, что когда и перед чем бывает», – зло подумал я.
– Береги… – шепнул мне Дмитрий на ухо.
Я подождал, однако кого беречь – не услышал. Переспросил, но он не ответил. Я отстранился и понял – все. Глаза царя оставались открытыми, но никого и ничего не видели, покрываясь еле приметной пленочкой, точно саваном, да и сам он не дышал. Получилось, конец свой он встретил в моих объятиях.
Задержался я возле его тела совсем ненадолго – запомнить лицо, пока не тронутое тленом, да кровавую рану на груди. Она хоть и скрывалась под повязкой, но багровое пятно, проступившее сквозь белую ткань, напоминало, что у меня перед ним остался последний должок – отмщение.
– Государя перенести внутрь, – велел я, кивнув на беседку, то бишь Мономаший трон. Не хотелось в такой момент говорить о делах, но куда деваться, и я распорядился: – Гвардейцам, кто находился близ Дмитрия Иоанновича и слышал его последний завет, ждать меня. – И, деликатно уцепив продолжающего всхлипывать архимандрита под локоток, увлек его в сторонку потолковать кое о чем.
Тянуть не стал, время поджимало, и сразу приступил к откровенному разговору. Смысл его сводился к тому, что, мол, он и сам видит, сколько ныне ляхов в Москве. И ведут они себя далеко не как робкая монашка в присутствии матери-игуменьи, а скорее как запорожский казак, завидевший этих самых монашек. И если сейчас объявить полностью, без оговорок, последнюю волю государя, можно быть уверенным – вести они себя будут уже как подвыпивший казак, которому и вовсе море по колено. А посему не все сказанное Дмитрием в своем последнем слове подлежит огласке…
– Негоже царские словеса утаивать, тем паче такие, – строго покачал головой архимандрит. – То ж его предсмертный завет, и я греха на душу не приму.
– Утаивать и мне на ум не приходило, – заверил я его. – Прошу об ином: пока промолчать. Поверь, отче, у меня и в мыслях нет самовольничать и что-то менять, но на сегодняшний день все должны знать одно: власть государь передал своему престолоблюстителю Федору Борисовичу Годунову и князю Мак-Альпину. Ну и императрице, – поморщился я, нехотя включая ее в состав опекунов.
– А-а… как с боярами, коих Димитрий Иоаннович помянул? – нахмурился отец Исайя.
Та-ак, получается, про ясновельможного пана Мнишка промолчать он согласен. Уже замечательно, ибо означает, что архимандрит принципиальных возражений не имеет.
– И про них скажем, не утаим, – пообещал я, – но позже. Сам посуди, надо ж поначалу разобраться, кто есть кто. Царь – простая душа, к людям доверчив без меры, через это и смерть мученическую принял. А вдруг на самом деле Мстиславский или Романов среди тех, кто умышлял на его жизнь? – И я кивнул на ближние к нам боковые двери, в которые снаружи упорно продолжали долбить.
Судя по стуку, бревно было увесистое. Но двери держались, благо должный разгон осаждающим взять не удавалось – по ступенькам высокого крыльца не больно-то разбежишься.
– Слышишь, как старательно ломятся в божий храм? Если там кто-то из названных государем, то ему прямая дорога не в Опекунский совет, а на плаху. Потому и говорю: надо вначале разобраться, а тогда и говорить про них.
Отец Исайя с минуту пребывал в раздумье, оглаживая свою пышную седую бороду, но согласился и даже дал совет, чтоб я растолковал о том и своим людишкам из тех, кои все слыхали.
Гвардейцы к моей просьбе отнеслись с пониманием, особенно когда я упомянул про возможных убийц. Более того, они предложили вовсе утаить упоминание царем пана Мнишка, но я остался непреклонен, пояснив, что в подтверждение своих слов, возможно, придется клясться на кресте. А кроме того, остаются иные послухи – и кивнул в сторону архимандрита, давая понять, что он нипочем молчать не станет.
– И получится, будто ваше лжесвидетельство…
Но договорить я не успел, увидев спешившего ко мне Зимника, дежурившего вместе с двумя десятками гвардейцев подле дверей с южной стороны.
– Там они, кажись, бочку с порохом подкатили, княже! – выпалил он, и чуть ли не одновременно с его сообщением, как бы подтверждая его, с той стороны, откуда он пришел, раздался страшный грохот, вдобавок усиленный превосходной акустикой храма.