Бои местного значения
Спрятав товарища в трюме сторожевика, Шестаков вновь явился в ЧК. Доложил Штыкгольду как о благополучном завершении своей миссии, так и о случившемся с Власьевым.
– Все мелкие и крупные фрагменты тела собраны, запакованы в брезент и находятся в данный момент на шканцах «Кобчика». Прикажите забрать.
Чекист поморщился:
– Отчего именно он погиб?
– Оттого, что возвращаться к вам ему, наверное, хотелось еще меньше. Вот и полез в подвалы, когда неясно было, все мины взорвались или нет. Оказалось – не все. Тем не менее именно он сумел определить критические точки и рассчитать количество воды, которую мы подали брандспойтами на горящий тротил, чтобы снизить температуру до режима обратной кристаллизации.
Шестаков говорил ерунду с абсолютно серьезным видом, будучи уверен, что чекист, бывший аптекарь или портной, проглотит и не такое.
– Так будете забирать останки или как?
– Зачем он нам теперь? Похороните сами, как там у вас во флоте принято.
– На флоте погибших в бою обычно хоронят в море, если нельзя на берегу. Будем считать, что нельзя. В общем, я пошел, браток. Рад был познакомиться. Заходи в Главморштаб, если что…
И уже на пороге обернулся:
– Да, вот еще забыл. Мы ведь, как ни крути, офицеру этому кое-чем обязаны. Жизнью, например. Так ты того, повычеркивай отовсюду, что он там… В контрреволюции подозреваемый. Если что и было – искупил.
– Зачем? – искренне удивился Штыкгольд.
– Как бы тебе подоходчивее объяснить? Он же военспец, подписку соответствующую давал. Теперь вы его посмертно врагом объявите, а у него, может, семья, дети есть. Попадут по закону под репрессии. Зачем это? Его бы по делу к ордену представить, ну да уж ладно… – Сердобольный ты очень, товарищ. Даже странно – боевой матрос, и вдруг… Все-таки слишком вы долго на своих коробках рядом с господами жили… Однако, из уважения, пойду навстречу. Где тут у нас материалы?
И на глазах у Шестакова чекист разыскал в груде документов на столе тонкую картонную папочку, бегло просмотрел ее содержимое, показал написанную бледными чернилами фамилию на обложке и, поднатужившись, разорвал картон пополам, еще пополам и бросил обрывки в урну под столом.
– Все. Нету больше заговорщика и контрреволюционера Власьева. Докладывай там у себя, что погиб при исполнении. Еще, глядишь, и пенсия детям выйдет, если они у него были…
– Молодец, браток, это по-флотски. Давай пять…
– Ну, чтоб вам хоть две еще недельки подождать, Николай Александрович, – сказал он своему бывшему командиру вечером, когда они сидели в питерской квартире Власьева на Гороховой улице и пили слабо разведенный казенный спирт. Шестаков теперь тем более не сочувствовал идее мятежа и оценивал лишь его техническую сторону.
Старший лейтенант только криво усмехался и подливал в стаканы.
– Не вышло, значит, не вышло, Григорий Петрович. Таких шансов больше не будет. Решил я плюнуть на все и уйти в частную жизнь. Спасти вы меня спасли, но это ненадолго. Хоть я теперь и покойник, но в Питере мне оставаться нельзя. Поможете еще раз – документами новыми обзавестись и проследить, чтобы мои послужные списки навсегда в архив ушли, – буду благодарен. А там кто знает, как еще все повернется…
– А отчего же вы, Николай Александрович, в Финляндию не двинули, вместе со своими? Тысяч десять, говорят, успели по льду на тот берег перебраться.
– Черт его знает. Будем считать – не успел сориентироваться. Все казалось – удержим Кронштадт. По уму ведь – даже при взятом городе, что ОНИ могли линкорам сделать? Восемь метров надводного броневого борта, это почище любого рыцарского замка! А пушки? Да что теперь говорить, кишка тонка у матросиков оказалась. Но главное – не прельщает меня, знаете ли, эмигрантская жизнь. Ну что я там стал бы делать? На флотскую службу рассчитывать нечего, а другого я ничего и не умею… В таксисты наниматься, в официанты или в Иностранный легион? Избави Бог. Я уж лучше здесь как-нибудь…
И действительно, когда Шестаков с помощью знакомых делопроизводителей оформил ему формуляр инвалида гражданской войны и все положенные справки, подтверждавшие, что с 1914 по 1921 год военмор Власов (теперь – так, простонароднее вроде) проходил службу в качестве матроса царского и младшего командира Рабоче-Крестьянского флота, что призывался он по мобилизации из запаса в городе Ревеле (и, следовательно, никаких его документов на территории РСФСР нет и быть не может), бывший старший лейтенант уехал из Питера в Тверскую губернию, в Осташковский уезд, где и устроился сначала бакенщиком, а позже – лесником и егерем на одном из самых глухих кордонов.
Уехал именно туда, потому что не было у него в подчинении никогда матросов из этих мест, а в то же время – работа на воде, почти по специальности.
С начальством своим он виделся в основном в дни выдачи заработной платы да когда привозил в уезд гостинцы в виде копченых кабаньих окороков, битых уток, вяленых снетков и тому подобных даров природы. Был на хорошем счету, хотя и слыл человеком нелюдимым и не совсем нормальным вследствие давней контузии.
Главное – не задевали егеря никакие политические кампании, коллективизации, пятилетки и прочие глупости реконструктивного периода.
Так он и просуществовал благополучно и неприметно до ныне описываемых событий.
Шестаков же, отмеченный за подвиг орденом Красного Знамени в числе более чем пятисот героев подавления мятежа, продолжил избранный путь, приведший его в начале 1936 года в кресло наркома не слишком заметного, но важного оборонного наркомата.
А с Власьевым он продолжал поддерживать отношения. Пусть и нерегулярные, но теплые. И в годы длившейся еще несколько лет флотской службы, и позже Шестаков от случая к случаю выбирался на затерянное в дремучих, доисторических лесах озеро, чтобы вволю поохотиться и порыбачить.
Причем конспирация при поездках соблюдалась железная. Удалось сделать так, что даже предположить о каких-то личных отношениях между высоким московским гостем и диковатым егерем не мог никто. Заблаговременно Шестаков связывался с секретарем Калининского обкома, в условленный день его встречали, везли на казенную дачу под Осташковом, окружали соответствующей рангу заботой, а уже потом любящий уединение и рыбалку с лодки нарком разбивал палатку на берегу огромного безлюдного острова Хачин. Тогда и появлялась возможность удалиться на моторке в лабиринт проток и плесов загадочного озера Селигер, провести день-другой в обществе старого боевого товарища.
Зачем он это делает, Шестакова подчас удивляло. Риск по тем временам был не слишком большой, за минувшие полтора десятилетия политических и кадровых бурь, прочих государственных катаклизмов вряд ли остались люди, способные даже вообразить, что полудикий, похожий на оперного Мельника Лексаныч и блестящий офицер старого флота – одно и то же лицо, но все же, все же…
Главным была ведь не опасность разоблачения Власьева и роль наркома в его судьбе, а сам факт этой связи. Его нравственная составляющая. Выходило, что Шестаков не только скрыл от партии свое пособничество ярому врагу Советской власти, но и продолжал поддерживать с ним отношения даже сейчас. С какой, простите, целью? Не тайны ли военные передавать?
И, значит, вполне «товарищ Шестаков» мог быть отнесен к числу «троцкистских и иных двурушников» («иных» – как раз его случай).
Вот и приехали! Выходит, что не так уж были не правы «органы», решив его арестовать.
Пусть дружба с «белогвардейцем» вряд ли фигурировала бы в формуле обвинения, но честно смотреть в глаза следователям и судьям, убеждая их в своей невиновности и абсолютной преданности партии и Советскому правительству, он бы уже не мог. Утратил моральное право.
«Проклятая жизнь, – думал подчас Шестаков. – У Владимира Ильича брат был повешен за попытку цареубийства, а ему позволили окончить гимназию с золотой медалью и университет. У нас же могут расстрелять за то, что встретился с другом, который целых двадцать лет назад служил не той власти или десять лет назад на партийном собрании проголосовал не за ту резолюцию, пусть и выносилась она на обсуждение одним из членов тогдашнего Политбюро, ближайшим соратником Ленина…»