Бремя живых
А уж зрелище стремительно переходящих в иную ипостась трупов мы как-нибудь перетерпим. Тем более что во фляжке еще осталось. И порядочно. Глотка на три душевных.
Послышавшееся в десятке шагов шевеление его в очередной раз насторожило. Удобный для резких ситуаций автомат легко повернулся в сторону звука.
Уже слегка начало светать, но не так еще, чтобы отчетливо видеть окружающее. Подвешенный на левом плечевом ремне аккумуляторный фонарь осветил две человеческие фигуры, прижавшиеся спинами к косому склону, образованному выходами пластин белого камня. Одеты они были в почти новые кителя цвета «фельдграу» [14] и сами выглядели удивительно живыми.
Если не считать нескольких опаленных пулевых пробоин в районе нагрудных карманов кителей. И странно отрешенных лиц. Лиц людей, которым все окружающее не слишком интересно. Бьющий в глаза свет, наставленный ствол автомата…
На погонах того, что справа, Ляхов увидел знаки различия капитана, а у другого – штаб-ефрейтора Армии обороны Израиля.
Если бы вдруг с их стороны проявилась хоть какая агрессивность, Ляхов готов был пресечь ее в корне. Пальцы лежали на спусках и пулевого «ствола», и гранатомета.
Но никаких угрожающих телодвижений уже однажды кем-то расстрелянные незнакомцы не делали. Скорее, они казались основательно контуженными. Возможно, и тем, что здесь творилось совсем недавно. Но дырки на их мундирах никак не могли быть от пулеметных пуль. В противном случае «их бы тут не стояло».
– Эй, вы кто? Откуда здесь? – спросил Вадим слегка подсевшим голосом. – Живые или как? – Вопрос по определению звучал бессмысленно, но в данной обстановке – верно.
Израильский капитан ответил сипло, натужно, покашливая через слово, что неудивительно при характере ранений. И – тоже на русском, пусть и не слишком хорошем.
– Теперь не знаю. Что живой – не думаю. Нас расстреляли сирийцы уже после капитуляции. И не мертвые, тоже нет. Все очень странно, но мы ведь разговариваем, если я не брежу… И вы – русский офицер?
Тут же он начал сбивчиво и торопливо говорить на идише, и хотя Ляхов худо-бедно нахватался бытовой фразеологии, сейчас не понимал почти ничего.
– Подожди, товарищ, сейчас я позову вашего, кто язык знает…
Стараясь не выпускать из поля зрения и прицела странную пару, Ляхов посигналил в сторону машин фонариком и вдобавок крикнул, перекрывая голосом гул автомобильных моторов:
– Розенцвейг, сюда, быстрее!
Бывший майор, а ныне бригадный генерал услышал его сразу. И, не мешкая, тут же и появился, придерживая локтем болтающийся на сильно отпущенном ремне автомат.
– Слушаю вас, Вадим, что случилось?
– Да вот… Не знаю даже. Люди мне попались непонятные. Но – из ваших. Побеседуйте, а то я не врубаюсь…
Розенцвейг смотрел на соотечественников с понятной оторопью.
Ляхов заметил, что ефрейтор уже несколько раз сделал попытку шагнуть вперед, и каждый раз капитан удерживал его за рукав, молча и сохраняя по-прежнему отстраненное выражение лица и глядя куда-то поверх голов его и Розенцвейга.
– Подождите, Львович, я только один вопрос задам, а потом уж вы… – сказал Вадим, потому что какая-то очень важная, как ему показалось, мысль пришла в голову.
– Скажите, капитан, вашему товарищу куда-то очень нужно? Если да, так мы не против. Пусть идет.
– Не надо. Вы не понимаете. Мы еще немного чувствуем себя людьми. И не можем сразу… Но если дадим себе волю… Нет, я не хочу… – капитан почти закричал, но – шепотом. Ляхов не понял ничего, однако опять страшно ему стало. Куда сильнее, чем в любом бою. Страшно было смотреть в лицо мертвого офицера, страшно – вообразить, что он подразумевает, а уж совсем страшно – представить себя на его месте.
– Поговорите с ним, Григорий Львович, я – не могу. Словарного запаса не хватает, – таким деликатным образом он попытался выйти из положения, иного выхода из которого не видел.
Кроме одного – стрелять! Очень легкое решение, кстати, чтобы ликвидировать саму причину своего напряга, а потом – забыть, передернув затвор и вставив новый магазин для следующих подвигов во славу…
Лязгая траками, «Тайга», ведомая Тархановым, приблизилась на самой малой скорости и, словно случайно, вдвинулась углом корпуса как раз между непонятными израильтянами и Ляховым с Розенцвейгом. Так, что наклонный лобовой лист даже чуть ткнул Львовича в бок, заставив его невольно сделать шаг вперед.
И тут же ефрейтор метнулся вперед с такой нечеловеческой энергией, что кожаный ремень, за который его попытался в последний миг удержать капитан, лопнул, словно бумажный.
Вадим, совершенно инстинктивно чувствуя, что выстрелить уже не успевает – «ствол» ушел слишком далеко вверх и в сторону, – шагнул напересечку его броска, махнул автоматом, как дубиной. От плеча, слева направо и вверх, надеясь попасть по шее. Ефрейтор добавил к отчаянному удару Ляхова еще и всю кинетическую энергию своего броска.
Но вместо ожидаемого толчка в ладони, хруста, предсмертного вскрика случилось другое. Будто тело мертвеца оказалось состоящим не из нормальных костей и мышц, а – из глины или мягкого пластилина.
Дико было наблюдать Ляхову, как голова ефрейтора странно легко отлетела в сторону, а тело повалилось на землю, несколько раз вскинулось, подергав ногами, – и замерло.
– Что такое, капитан? – едва удержавшись на ногах, ошарашенный случившимся, вскрикнул Ляхов, но автомат четко перевернул в руке, готовый к выстрелу.
Розенцвейг же вообще застыл, как соляной столп, в который превратилась его соотечественница, жена Лота.
Был бы израильский офицер хоть немного нормальным человеком, он просто подсознательно, увидев гибель товарища, сделал бы малейший защитный или просто выражающий отношение к трагическому происшествию жест. А он – Вадим готов был поклясться – смеялся. Но тоже – странно. Одним ртом.
– Видите – я еще немного себя контролирую. Значит, несмотря ни на что, дух сильнее плоти. Вот этой… – с выражением не то брезгливости, не то суеверного страха, он указал рукой на останки ефрейтора. – Но ближе – не подходите… Не могу ручаться…
– Граница – здесь? – вступил в разговор Розенцвейг, обретший самообладание быстрее, чем можно было ожидать от непривычного к общению со смертью и кровью человека. Он указал пальцем на то место, откуда прыгнул безымянный ефрейтор.
– Примерно… – кивнул капитан.
– Тогда сядьте, пожалуйста, там, где стоите, и – руки за спину, если не трудно, – предложил Розенцвейг. – Так будет лучше, если вдруг и вы с собой не сумеете совладать. И – рассказывайте. Я – ваш соотечественник. А нас так мало, что если вы назовете фамилию и должность, скорее всего, я вас вспомню.
– Я был командиром роты шестого батальона бригады «Катценауген» [15]. Имя – Микаэль Шлиман. Личный номер такой-то. 13 января мы штурмом взяли Эль-Кусейр и замкнули кольцо окружения вокруг последней боеспособной сирийской танковой дивизии. Война была окончена. По радио мы слышали, что арабы уже признали поражение. Но мне не повезло. В переулке гранатометчик поджег мой «Бюссинг», я выскочил, и тут же меня скрутили. Наверное, зная о капитуляции, их солдаты были особенно злы.
Меня допросили, но совершенно формально. Им нечего было спрашивать, а главное – уже незачем. Потом толстый усатый полковник ударил меня по лицу и сказал, что хоть одно удовольствие в жизни он себе еще может позволить. Лично расстрелять еврея, который опять его унизил. Я не понял, чем его унизил именно я. Тут же оказалось, что удовольствие можно удвоить. Рядом со мной поставили штаб-ефрейтора Биглера. И полковник своими руками разрядил в нас полный магазин своего «сент-этьена». [16]
Капитан поморщился.
– Это было очень больно, но совсем не страшно. Пока у вас перед глазами размахивают пистолетом и орут угрозы – все время кажется, что этим и кончится. Тем более что уверен – проигравшему противнику куда выгоднее иметь запас пленников для торга, для обмена… А потом «ствол» поворачивается прямо на тебя и начинает вскидываться вверх при каждом выстреле. Звука выстрела и не слышишь. Боль раздирает грудь, потом – темнота…