Сотник. Уроки Великой Волхвы
– Но Корней-то знает! – перебила Анна. – Должен же он …
– Угу. Третий палец загибай – на Андрюху Немого. Его-то, надеюсь, попрекать не станешь, за то, что Михайлу от стрел закрыл?
– Но мог же просто удержать, чтобы под выстрелы не совался!
– А это, Анюта, уже третья тайна! Как дело в бою повернется, не может заранее угадать никто! Нет, как рати движутся, да как «одна сотня отсюда заходит, а вторая оттуда», это воеводы умеют, а вот про каждого воина в отдельности… Невозможно каждый миг провидеть! Как кто отшагнул, да оружием махнул, да конь под ним дернулся, да стрела откуда-то прилетела… Такая каша порой заваривается. Ты думаешь, как опытные и умелые воины гибнут? А ведь гибнут же! То ли не вовремя глазом моргнул, то ли конь лишний шажок сделал… по-всякому выходит.
– Да я не про бой! Я про то, что удержать, чтоб не совался…
– Угу. Давай, четвертый палец загибай. На Леху. И не надо бы тебе, может, об этом, но… боярыня же. Да, боярыня, так что ты сейчас свою бабью суть построже удерживай, противно женской сути то, что я сейчас расскажу. Противно, но тебе… ну, к тому все идет, что тебе и это знать надлежит. Ты глаза опричников Михайловых видала?
– Так я же каждому у ворот ковш…
– Я спрашиваю: ты в глаза им глянула?! – Филимон сердито пристукнул клюкой в землю.
– Да не было там ничего такого… – Анна слегка растерялась. – Вроде бы…
– Вроде бы! Тьфу! – Филимон как-то непонятно поежился и, совершенно неожиданно, виновато взглянул на собеседницу. – Э-э, погорячился я, не серчай, Аннушка. У тебя ж сын пораненный вернулся, и Леха еще. Боярыня-не боярыня, а все равно… М-да… я вот вечером с ними переговорил… Егорка, балбес, сам в кровище еще сопляком по уши издрызгался, так и парнишек наших тоже… – Филимон, не стесняясь Анны, загнул такое, что и лошади покраснели бы, но Анна не возмутилась и не засмущалась; почувствовала, что иначе нельзя. – Хоть и нужное дело сделал, все равно рано или поздно пришлось бы им это постигать… – старик вздохнул, успокаиваясь, и продолжил:
– Есть, Анюта, у воинов такой обряд, обычай, правило, как хочешь называй. Безнадежно раненых ворогов добивают быстро и, по возможности, безболезненно. У нас это «ударом милосердия» называется. В других местах, наверное, и по-другому могут называть, не в том дело…
– Убиваете… и милосердие?
– Да! Ибо негоже воину в крови и грязи корчиться и смерти, как избавления ждать! Последнее уважение, последняя услуга воина воину. Даже ворогу. И не морщись мне тут! Не можешь понять, так просто запомни. Вернее, не можешь принять по сути своей женской. Так и не принимай, никто тебя не заставляет, но знай: суть у воинов иная, и каждый из нас помнит, что может и с ним такое случиться, а тогда… Я вот, к примеру, с теми, кто остался лежать на том поле, где меня в последний раз задело, поменялся бы с радостью, чем таскаться столько лет калекой скрюченным. И не спорь! Так есть, и так будет!
«А жену и детей своих ты спросил? Детям ты и такой необходим, а жена… Была бы жива, так она бы тебе объяснила, что женщина может принять, а что – нет… Не мне же это сейчас делать».
Филимон помолчал, думая о чем-то своем, пошевелил губами – кажется, опять ругался, но уже беззвучно – и продолжил:
– И еще запомни: мы старости страшимся. Не так, как вы, что, мол, некрасивой, беззубой, морщинистой и прочее стать, а того мига, когда оружие нам подчиняться перестанет. Лучше уж в бою… Тот старик, который твоего Леху полоснул, последний бой там принял. Не надеялся уже так умереть, а тут ему случай выпал. Да еще на глазах у любимой жены! Может, впервые в жизни она его в воинской ипостаси узрела. Ни один ратник не смог бы ему в уважении отказать, невозможно это для нас, и все тут!
Не слабее его Леха твой оказался, нет, не слабее и не менее искусен, только с воем, который уже там, за гранью стоит, просто равный ему, а то и лучший боец справиться не способен. Его многократно превосходить нужно, чтобы даже не победить, а хотя бы выжить в том поединке. А Леха молодец, решился. Понял, что негоже такому воину пасть, мальчишками истыканному. Вот так!
«Значит, из-за этого он рявкнул: “Об этом ты ничего не знаешь и знать не можешь! Так надо было!” Да что ж он мне даже объяснить не попытался? Неужто я не поняла бы?»
– Но Андрей же потом все равно приказал им стрелять… – напомнила Анна.
– А это неважно. У него силы кончились, с четвертым он уже не справился бы и явил бы старческую слабость, а Андрюха его от этого уберег. Вроде как сказал над павшим: «Невозможно оказалось его в единоборстве победить, пришлось стрелять». Вот тебе четвертая тайна. Обязан был Леха старого воина уважить, и обязанность свою исполнил.
– Но все равно…
– Вот! Четыре пальца – четыре раза!
– Что четыре раза? – не поняла Анна.
– Моя вот тоже… Бывало, говоришь ей, говоришь, объясняешь-объясняешь… и ведь даже соглашается, а потом: «Но все равно!» Хоть топись! И ты сейчас… Четыре раза выслушала, вроде бы и поняла, о чем толкую, а все то же самое!
– Так ведь…
– Да знаю я, туды вас всех вперехлест… Могут бабы, если нестерпимо им, и против разума, и вообще против всего на свете пойти. И ведь добиваетесь своего как-то! Оттого и вставляете это ваше «все равно», где надо и где не надо. Но получается-то у вас против разума и законов редко, а «все равно» ляпаете, почитай, всегда. Так вот: в воинские дела со своим «все равно» не лезь! Боярыня ты или вообще Царица Небесная, не лезь! Воинские правила кровью писаны, и их нарушение кровью же и оборачивается. Судить же здраво о воинских делах вы не можете… Да не дуйся ты, не по глупости, а по незнанию.
«Дуется моя Анька, а я понять пытаюсь. Что бы ты мне сейчас ни говорил, но что же я за боярыня в воинской крепости, если ничего про воинов не знаю?»
– Займись-ка ты лучше, Анюта, лечением отроков, – старый наставник повернул разговор совсем в другую сторону. – Это тебе как раз будет – и по женской сути, и по боярской обязанности.
– Лечением? Так я же…
– Не лекарка! – подхватил Филимон. – Так не телесную же хворь тебе лечить, а душевную. Отроки-то наши загордились: победителями, понимаешь, вернулись, кровь да смерть познали, а сколько раз каждый из них в портки надул, ни в жизнь не признаются. Остужать им головы надо, очень сильно остужать. Здесь ведь не только гордыня, но и опьянение от крови… Да, да, от нее разум теряют посильнее, чем от хмельного. Новиков охлаждать мы умеем, но их же по одному, по два на десяток, а тут – полусотня, а зрелых мужей рядом всего ничего. Плохо кончиться может.
– А я-то что могу? Я ж не воин. Сам говоришь, что…
– А это уж ты сама. Ты боярыня, тебе и думать. Подсказать могу, но делать придется самой. Подсказка же моя тебе будет такой… – Филимон вдруг ухмыльнулся, будто собирался загадать хитрую загадку. – Выплесни-ка ты на отроков то, что пыталась на Леху выплеснуть – упрек. Упрек в том, что слабы они и неумелы настолько, что наставникам пришлось их собой прикрывать, оттого и не уцелел ни один. А еще в том, что о себе, любимых, только и думали. Думали-думали, не сомневайся, Анюта. Ни о чем другом они думать и не могли… если вообще могли. Воинам надлежит друг друга выручать. Их же, оболтусов, по десятку на каждого наставника приходилось, даже больше, и не уберегли! Вот такая тебе моя подсказка, а дальше уж ты сама… по-женски, значит, да с душой, со страстями… ну, как ты на Леху налетела. Глядишь, и выйдет толк.
«Ага, «по-женски»! А кто меня только что поучал, что как раз женская суть и не дает судить о воинских делах? Нет, вроде все правильно ты говоришь, а все равно что-то не так… Не могу пока понять, что именно, но не так…»
* * *«А отроки-то и впрямь вернулись другими. Не чужие вроде, но и прежних мальчишек в них не признать. И не угадаешь, чем еще этот поход в них аукнется».
За последующие несколько дней Анне не раз выпадали случаи присмотреться к воевавшим… И мальчишками их называть даже про себя не особо тянуло. Вроде бы и учились они, как прежде, вот только раньше кто-то больше старался, кто-то меньше, бывало, и отлынивать пытались, а сейчас все начали жилы рвать. Не с озлоблением, нет, а как-то… Истово, вот!