Новеченто (1900-й)
Он, Линн Бастер, никогда об этом не думал. Собственно, ему никогда и не приходилось задуматься об этом.
Это было как революция в его голове.
Возможно, что и Новеченто, и он тоже… ему никогда не приходила на ум эта мысль — жизнь безмерна. Пожалуй, он даже это подозревал, но никто никогда не прокричал ему так. Он заставил этого Бастера рассказать тысячи раз историю о море и обо всем остальном, и, в конце концов, решил, что должен проверить это сам. Когда он стал объяснять мне, у него был вид человека, объясняющего как работает двигатель внутреннего сгорания: научно.
«Я могу оставаться годами на корабле, но море мне больше ничего не скажет. Теперь я схожу на берег, живу на земле и землей несколько лет, становлюсь обычным человеком, затем, в один прекрасный день уезжаю, добираюсь до какого-нибудь побережья, поднимаю глаза и смотрю на море: и там слушаю как оно кричит».
Научно. Мне казалось, это самая научная чушь века. Я мог сказать ему это, но не сказал.
Не так-то просто это было. Дело в том, что я очень хорошо относился к Новеченто, и хотел, чтобы рано или поздно он сошел с корабля, и играл для людей на берегу, женился на симпатичной женщине, обзавелся детьми, в общем, обычная жизнь, которая может и не безмерна, но все же прекрасна, если у тебя есть хоть немного везения и желания. В конце концов, мысль о море представлялась мне настоящей пакостью, но если она способна увести Новеченто отсюда вниз, тогда пусть. Итак, я решил, что так будет лучше. Я сказал, что его рассуждение безукоризненно. И что я действительно рад. И я подарю ему свое пальто из верблюжьей шерсти, и он произведет фурор, спускаясь по трапу в пальто из верблюжьей шерсти.
Он даже был растроган немного.
«Но ты ведь придешь меня навестить? на берегу…» Бог мой, у меня ком в горле застрял, словно камень, он убивал меня, поступая так, я ненавидел прощания, я засмеялся весело, как только мог, мучительная штука, и сказал, конечно, я буду навещать его и мы будем гонять его пса по полям, а его жена приготовит индейку, или не знаю, какую там еще хрень, и он смеялся и я вместе с ним, но в глубине души мы знали оба, что правда иная, правда в том, что все заканчивается и ничего тут не поделаешь, это должно было произойти и теперь происходило так, что Дэнни Будман Т. Д. Лемон Новеченто покидал Виржинца в порту Нью-Йорка, однажды февральским днем. Спустя тридцать два года жизни в море, он сходил на берег, чтобы посмотреть на море.
(Звучит музыка, напоминающая старинную балладу. Актер исчезает в темноте, затем снова появляется в образе Новеченто на верхней ступеньке трапа парохода. Пальто из верблюжьей шерсти, шляпа. Большой чемодан. Немного задерживается там, на ветру, неподвижно, чтобы посмотреть на картину перед собой. Он глядит на Нью-Йорк. Затем спускается на первую ступеньку, вторую, третью. Здесь музыка резко обрывается и Новеченто замирает. Актер снимает шляпу поворачивается к зрителям.)
Он остановился на третьей ступеньке. Внезапно.
«Что такое? Вляпался в дерьмо?» — сказал Нейл О'Коннор. Он был ирландцем, который ни черта не понимал, но, тем не менее, ничто не могло лишить его хорошего настроения, никогда.
«Он забыл что-то», — сказал я.
«Что?»
«Не знаю».
«Может он забыл, зачем спускается?»
«Не болтай чушь».
Между тем, он остановился, одна нога на второй ступеньке, другая на третьей. Так он стоял целую вечность. Смотрел перед собой, казалось искал что-то. И, наконец, сделал странную вещь.
Он снял шляпу, протянул руку над поручнем трапа и бросил шляпу вниз. Она была похожа на усталую птицу, или крылатую синюю яичницу. Сделала пару кругов в воздухе и упала в море. Поплыла. Очевидно, это была птица, а не яичница. Когда мы снова подняли взгляд на лестницу, мы увидели Новеченто, в его пальто из верблюжьей шерсти, в моем пальто из верблюжьей шерсти, он поднимался по этим двум ступенькам, повернувшись спиной к миру, со странной улыбкой на лице. Два шага и он исчез в глубине корабля.
«Видал? Новый пианист прибыл», — сказал Нейл О'Коннор.
«Говорят, он еще круче», — ответил я. Даже не знаю, был ли я печален или счастлив до безумия.
Что он увидел с этой проклятой третьей ступеньки, он не хотел мне рассказывать об этом. В тот день и в течение последующих двух рейсов Новеченто оставался немного странным, говорил меньше обычного и, казалось, был сильно занят какими-то своими личными делами.
Мы не задавали вопросов. Он делал вид, что ничего не произошло. Было заметно, что с ним не все в порядке, но как бы там ни было, спрашивать его о чем-либо не стоило. Так прошло несколько месяцев. И однажды Новеченто вошел в мою каюту и медленно, но без всяких пауз, не останавливаясь, сказал: «Спасибо за пальто, мне оно чертовски шло, жаль, я произвел бы фурор, но теперь все будет хорошо, дело прошлое, ты не должен думать, что я несчастен: со мной такого больше не повторится».
Лично я даже не уверен, был ли он когда-нибудь несчастлив. Он был не из тех, о ком ты спрашиваешь себя, счастлив ли он. Это был Новеченто и все тут. Тебе и в голову не приходило задуматься, какое отношение к этому имеет счастье или несчастье. Казалось, он выше этого, он недосягаем. Он и его музыка: остальное не важно.
«Ты не должен думать, что я несчастен: со мной такого больше не повторится». Эта фраза заставила меня остолбенеть. У него был вид, человека, который не шутит, когда говорит такое.
Человек, прекрасно знающий, куда он идет. И куда прибудет. Это было похоже на то, как он садится за пианино и начинает играть, никаких сомнений в руках, и клавиши, казалось, всегда ждут этих нот, казалось, они созданы для них, только для них. Казалось, они созданы друг для друга: с другой стороны, эти ноты были всегда запечатлены в его голове.
Теперь я знаю, что в тот день Новеченто решил сесть перед черными и белыми клавишами своей жизни и начать играть музыку абсурдную и гениальную, сложную, но прекрасную, самую великую из всех.
И чтобы под эту музыку танцевал каждый год, из тех, что ему остались. И чтобы он уже никогда не был несчастен.
Я покинул Виржинца 21 августа 1933 года. Шесть лет прошло с тех пор, как я поднялся на его борт. Но мне казалось, что прошла целая жизнь. Я сошел на берег не на день и не на неделю: я покинул его навсегда. С документами о высадке, с расчетом и все такое. Все как положено. Я покончил с океаном.
Не то чтобы мне не нравилась та жизнь. Это был странный способ подводить итоги, но он работал.
Хотя я действительно не мог подумать, что так может идти и дальше. Если ты моряк — это одно, море твое место, ты можешь оставаться там до посинения и это нормально. Но человек, который играет на трубе… Если ты играешь на трубе, на море ты чужак и так будет всегда. Рано или поздно, но ты вернешься домой. Лучше рано, так я сказал сам себе.
«Лучше рано», — сказал я Новеченто. И он понял.
Ясно, что у него не было никакого желания наблюдать, как я спускаюсь по трапу навсегда, но сказать об этом, он никогда не говорил мне этого. И так было лучше. В последний вечер мы играли для обычных тупиц из первого класса, настал момент моего соло, я начал играть и спустя несколько нот услышал, как ко мне присоединилось пианино, тихо, мягко, но играло со мной. Дальше мы шли вместе и я играл так хорошо, как только мог, бог мой, я не был Луи Армстронгом, но играл действительно хорошо, и Новеченто постоянно следовал за мной, как умел только он. Они играли довольно долго, моя труба и его фортепьяно, последний раз, чтобы сказать все те вещи, которые вряд ли можно передать словами. Люди вокруг продолжали танцевать, ничего не замечая, как будто ничего не происходило. Возможно, кто-то справедливо заметил соседу: «Смотри, этот с трубой, вот умора, пьяный или псих. Смотри, тот с трубой: он играет и плачет».
Как обстояли дела дальше, после моего ухода с корабля, это совсем другая история. Может, мне даже удалось бы хорошо устроиться, если бы не вмешалась эта проклятая война.