Восставший из ада
Ладно, ничего, когда Рори вернется, она заставит его взять гвоздодер и заняться этим. Она отвернулась от окна и вдруг неожиданно отчетливо осознала, что колокол все еще сзывает прихожан. Что это, неужели они еще не пришли на службу? Неужели этого крючка с приманкой, сулящего райское блаженство, оказалось недостаточно? Мысль промелькнула в голове, не успев толком оформиться. А колокол все звонил, казалось, от звука вибрирует сама комната. Ноги ее, и без того ноющие от усталости, слабели и подгибались с каждым новым его ударом. Голова раскалывалась от боли.
Отвратительная комната, решила она, душная, а мрачные стены холодные и влажные даже на вид. Хоть места тут и много, но Рори ни за что не убедить ее использовать эго помещение в качестве главной спальни. Пропади она пропадом.
Она направилась к двери, до нее оставалось всего около метра, как вдруг в углах что-то скрипнуло, а дверь со стуком захлопнулась. Нервы Джулии были на пределе. Она с трудом сдержалась, чтоб не разрыдаться. И вместо этого просто сказала:
– Да поди ты к дьяволу! – и ухватилась за дверную ручку. Повернулась она легко (а почему бы, собственно, и нет?), но Джулия почувствовала страшное облегчение. Дверь распахнулась. Снизу из холла струились тепло и розовато-золотистый свет.
Она затворила за собой дверь и с чувством странного удовлетворения, которому, казалось, не было причин, повернула ключ в замке.
И едва успела это сделать, как колокольный звон тотчас же прекратился.
– Но это же самая большая из комнат.
– Она мне не нравится, Рори. Там сыро. Можно использовать крайнюю комнату.
– Если только удастся протолкнуть эту чертову кровать в дверь.
– Почему бы нет? Ты ведь знаешь, это можно.
– Зря только площадь будет пропадать, – возразил он, в глубине души прекрасно понимая, что сдаться все равно придется.
– Мамочке лучше знать, – сказала она и улыбнулась ему глазами, в похотливом выражении которых было мало материнского.
3
Времена года тянутся друг к другу, как мужчины и женщины, в стремлении избавиться, излечиться от своих крайностей и излишеств.
Весна, если она длится хотя бы на неделю дольше положенного срока, начинает тосковать по лету, чтоб покончить с днями, преисполненными томительном ожидания. Лето, в свою очередь, задыхаясь в поту, стремится отыскать кого-то, кто умерил бы его пыл, а спелая и сочная осень устает в конце концов от собственного великодушия и рада острой перемене, переходу к холодам, которые убивают ее плодовитость.
Даже зима, самое неприветливое и суровое время года, с наступлением февраля мечтает о пламени, в жаре которого истаяли бы ее наряды. Все устает от себя со временем и начинает искать противоположность, чтобы спастись от самого себя.
Итак, август уступил дорогу сентябрю, и сетовать на это было бы смешно.
* * *По мере обустройства дом на Лодовико-стрит принимал все более уютный и гостеприимный вид. Последовали даже визиты от соседей, которые, присмотревшись к парочке, уже начали поговаривать о том, как хорошо, что дом номер 55 снова занят жильцами. Лишь один из них как-то раз упомянул вскользь Фрэнка, вспомнив, что вроде бы один странный парень приезжал и прожил тут несколько недель прошлым летом. Последовало секундное замешательство, когда Рори заметил, что приезжавший – его брат, но Джулия тут же сгладила ситуацию с присущим только ей безграничным шармом.
За годы женитьбы Рори чрезвычайно редко упоминал о Фрэнке, хотя разница в возрасте между братьями составляла всего полтора года, что предполагало, что в детстве они были неразлучны. Да и Джулия узнала об этом лишь тогда, когда он в припадке пьяного откровения вдруг заговорил с ней о брате. Случилось это примерно за месяц до свадьбы. Разговор получился грустный. Оказывается, пути двух братьев окончательно разошлись, когда они повзрослели, и Рори о том очень сожалел. И еще больше сожалел о той боли, которую причинял родителям распущенный образ жизни Фрэнка. Всякий раз, когда Фрэнк сваливался откуда-то, словно с луны, он приносил с собой одни несчастья и огорчения. Рассказы о его приключениях всегда балансировали на грани криминала, рассказы о шлюхах и мелких кражах ужасали семью. Но были истории и похуже, так, во всяком случае, утверждал Рори. В приступах откровенности Фрэнк иногда рассказывал о днях, которые проводил, словно в бреду, в поисках наслаждений, выходящих за все границы нравственности.
Возможно, в интонациях Рори, повествующего об этих художествах брата, Джулия угадывала не только отвращение, но и изрядную примесь зависти, что еще больше возбуждало ее любопытство. Как бы там ни было, но с тех пор она постоянно испытывала жгучий интерес к жизни этого безумца.
Затем, примерно за две недели до свадьбы, паршивая овца появилась во плоти. Похоже, последнее время дела Фрэнка шли неплохо. Во всяком случае об этом говорили золотые перстни на пальцах, свежая загорелая кожа лица. Внешне он мало походил на монстра, описанного Рори. Брат Фрэнк был обходителен и гладок, точно отполированный камень. За считанные часы он совершенно очаровал ее.
Странное то было время. По мере того как приближался день свадьбы, она все меньше и меньше думала о будущем муже и все больше – о его брате. Нельзя сказать, чтоб они были так уж непохожи. Одинаковая веселая нотка в голосе, живость характера сразу указывали на то, что в жилах их течет одна и та же кровь. Но вдобавок ко всем качествам Рори Фрэнка отличало еще и то, чего в его брате никогда не было: какое-то очаровательное безрассудство.
Вероятно то, что случилось затем, неизбежно должно было случиться, несмотря на все усилия побороть инстинктивное влечение к Фрэнку, она старалась найти себе оправдание. Впрочем, пройдя через все муки угрызений совести, ока сохранила в памяти их первую – и последнюю – интимную встречу.
Кажется, в доме тогда как раз была Керсти, пришла по какому-то делу, связанному с подготовкой к свадьбе. Но обостренное чутье, которое приходит только с желанием и вместе с ним исчезает, подсказывало Джулии, что это должно было случиться именно сегодня. Она оставила Керсти за составлением какого-то списка и позвала Фрэнка наверх под предлогом показать ему свадебное платье. Да, теперь она точно вспомнила, это именно он попросил ее показать платье, и вот она надела фату и стояла, смеясь, вся в белом, и вдруг он оказался рядом, совсем близко. И приподнял фату, а она все смеялась, смеялась и смеялась, дразняще, словно испытывая его. Впрочем, ее веселье нисколько его не охладило, и он не стал тратить времени на прелюдию. Вся внешняя благопристойность мгновенно улетучилась, и из-под гладкой оболочки вырвался зверь. Их совокупление во всех отношениях, если не считать ее уступчивости, по агрессивности и безрадостности своей напоминало изнасилование.
Конечно, время приукрасило и сгладило подробности этого события, даже спустя четыре года и пять месяцев она часто перебирала в памяти детали этой сцены, и теперь, в воспоминаниях, синяки представлялись ей символами их страсти, а пролитые ею слезы – подтверждением искренности ее чувств к Фрэнку.
На следующий день он исчез. Улетел в Бангкок или на остров Пасхи, словом, куда-то в дальние края, скрываться от кредиторов. Она тосковала по нему, ничего не могла с собой поделать. И нельзя сказать, чтобы ее тоска осталась незамеченной. Хотя вслух это никогда не обсуждалось, но она часто задавала себе вопрос: не началось ли последующее ухудшение ее отношений с Рори именно с этого момента, с ее мыслей о Фрэнке в то время, когда она занималась любовью с его братом.
А что теперь? Теперь, несмотря на переезд и шанс начать вместе новую жизнь, ей казалось, что каждая мелочь здесь напоминает ей о Фрэнке.
Дело не только в соседских сплетнях, которые напоминали ей о случившемся. Однажды, оставшись дома одна, она занялась распаковыванием разных коробок с личными вещами и наткнулась на несколько альбомов с фотографиями. Большую часть составляли их снимки с Рори в Афинах и на Мальте. Но среди призрачных улыбок она вдруг обнаружила и другие затерявшиеся фото, хотя не припоминала, чтобы Рори когда-нибудь показывал их ей (может, специально прятал?). Семейные фотографии, сделанные на протяжении десятилетий. Снимок его родителей в день свадьбы – черно-белое изображение, потерявшее яркость за долгие годы. Фотографии крестин, на которых гордые крестные держали на руках младенцев, утопающих в фамильных кружевах.