Я подарю тебе солнце
– Ты в этом наряде похожа на гангстера, – говорит бабушка Свитвайн, которая летит рядом со мной сантиметрах в тридцати над землей, крутя в руках парасоль цвета фуксии невзирая на ужасную погоду. Она сама, как всегда, одета безупречно – в ярком развевающемся платье, в котором она похожа на солнечный закат с переливами, и в огромных очках с черепаховой оправой, как у кинозвезды. И босая. Если можешь парить над землей, туфли почти не нужны. И с ногами ей повезло.
У некоторых гостей из того мира ноги смотрят в обратную сторону.
– Ты похожа на этого, как его там, Скиттлс.
– Эминем? – с улыбкой подсказываю я. Туман настолько густой, что идти приходится, вытянув перед собой руки, чтобы не наткнуться на почтовый ящик, столб или дерево.
– Да! – Она стучит по тротуару зонтиком. – Я же помню, что какое-то драже. Он. – Теперь она показывает зонтиком на меня. – А у тебя столько отличных платьев в шкафу томится. Это бурлескно, – говорит она и сопровождает свои слова рекордно длинным вздохом, это в ее стиле. – Джуд, а как же поклонники?
– Ба, у меня нет поклонников.
– Вот и я об этом, милая моя, – хихикает она, довольная своей остротой.
Мимо проходит женщина с двумя детьми в шлейках, иными словами, на поводках, которыми у нас в городе пользуются многие родители во время такого тумана.
Я осматриваю свой невидимый костюм. Бабушка все так и не понимает этого. Я объясняю:
– Для меня встречаться с парнями опаснее, чем убить кузнечика или чем если в дом залетит птица. – Это серьезный предвестник смерти. – Ты же знаешь.
– Чушь. Что я знаю, так это то, что у тебя завидная линия любви, как и у брата, но даже судьбе надо бывает дать пинка под зад. Переставай-ка ты одеваться как рыночная баба. И волосы уже отрасти как следует, ради всего святого.
– Бабушка, ты такая поверхностная.
Она фыркает.
Я тоже фыркаю и перехожу в атаку:
– Я не хочу тебя тревожить, но мне кажется, что у тебя ноги поворачиваются в обратную сторону. А знаешь, как говорят? Ничто так не портит наряд, как ноги, развернувшиеся к жопе.
Она ахает и смотрит вниз:
– Да ты же сейчас старую мертвую женщину до сердечного приступа доведешь!
Когда мы доходим до Дэй-стрит, я уже вся промокла и продрогла. В конце улицы я замечаю небольшую церквушку, отличное место, чтобы отдохнуть и обсохнуть, а заодно и обдумать план, как убедить Гильермо Гарсию взять меня в ученицы.
– Я подожду снаружи, – говорит бабушка. – Но ты не торопись, пожалуйста. И не переживай, что оставляешь меня одну в мокром холодном тумане. – Она крутит босыми ногами. – Без обуви, без денег, да еще и мертвую.
– Тонкий ход, – отвечаю я, направляясь к церкви.
– Кларку Гейблу привет, – кричит она мне вслед, когда я уже берусь за дверное кольцо. Такое прозвище бабушка дала Господу Богу. Я делаю шаг внутрь, и меня охватывает порыв тепла и света. Мама обожала ходить по церквам и всегда таскала нас с Ноа, но только когда там не было службы. По ее словам, ей просто нравилось сидеть в святых местах. Я теперь тоже это полюбила.
Когда требуется Господня помощь, зайди в святилище, открой банку, а перед выходом закрой.
Тут очень красиво, как в корабле из темного дерева с яркими витражами, на которых, похоже, Ноев ковчег, ага, вот Ной его строит, вот приветствует садящихся в него животных… Ной, Ной, Ной. Я вздыхаю.
В каждой паре близнецов один ангел, а второй черт.
Я сажусь во втором ряду. Яростно тру руки, чтобы согреться, и думаю о том, что скажу Гильермо Гарсии. Как «я разломанная» могу обратиться к «рок-звезде мира скульптуры»? К человеку, про которого говорят, что, когда он входит в комнату, падают все стены? Как я ему объясню, насколько мне важно у него учиться? Что эта скульптура…
От какого-то громкого звука я подскакиваю с места, чуть не выпрыгнув из кожи и рассыпав все свои мысли.
– Черт, как вы меня напугали! – шепчет глубокий голос с британским акцентом. Он принадлежит парню, который склонился у алтаря, чтобы поднять уроненный канделябр. – Боже! Неужели я сказал «черт» в церкви! Господи Иисусе! – Он встает, ставит канделябр на стол, а потом улыбается мне – и такую кривую улыбку я вижу впервые в жизни, словно ее нарисовал Пикассо. – Я, наверное, проклят. – Левую щеку зигзагом разрезает шрам, а еще один идет от носа до губы. – Ну да и ладно, – продолжает он театральным шепотом. – Я все равно никогда не сомневался, что в раю паршиво. Нелепые напыщенные облака. И отупляющая белизна. Все тамошние самодовольные добродетельные святоши, не видящие оттенков серого. – Эта улыбка и сопутствующее искривление лица делают его совершенно невозможным. Его улыбка со сломанными зубами полна нетерпения, бесшабашности, и лицо нестандартное, асимметричное. Видок у него совершенно безумный, соблазнительный, призывающий нарушать правила, хотя я этого всего не вижу.
Особое лицо у человека выдает такой же особый характер.
И откуда он взялся? Похоже, что из Англии, но не телепортировался же он сюда прямо на середине своего монолога?
– Извини, – шепчет он, осматривая меня. Тут я понимаю, что так и стою, застыв, прижав к груди руку и с открытым от удивления ртом. Я быстренько собираюсь. – Не хотел напугать, – сообщает он. – Думал, что тут никого больше нет. Здесь никогда никого не бывает. – Он часто ходит в эту церковь? Наверное, кается в грехах. Выглядит он как грешник, причем с такими страшными и жирными грехами. Парень показывает на дверь за алтарем: – Я тут лазил, фотографировал. – Он смолкает, склонив голову, и смотрит на меня с любопытством. Я замечаю, что у него из-под воротника торчит синяя татуировка. – Вообще тебе бы прикрыть варежку. Такой болтун, человеку и слова вставить не даешь.
На мое лицо пробирается улыбка, но я стараюсь не дать ей ходу согласно условиям бойкота. Он очарователен, хотя я этого тоже не вижу. Очаровательность – дурная примета. Я также не замечаю, что этот грешник, похоже, умен и высок, что спутавшиеся каштановые волосы прикрывают один глаз, что на нем черная мотоциклетная куртка, просто безупречно потертая и до смешного классная. А еще у него на плече висит сумка с учебниками – учится в колледже? Возможно, но даже если еще школьник, то точно старше меня. А на шее у него фотоаппарат, в данный момент направленный на меня.
– Нет! – вскрикиваю я настолько громко, что крыша чуть не вылетает, и ныряю за скамью. Я, наверное, похожа на замерзшего мокрого хорька. А я не хочу, чтобы у него было мое фото, где я похожа на замерзшего мокрого хорька. Дело даже не в тщеславии:
Каждый снимок уменьшает дух и сокращает жизнь.
– Ну ладно, – шепчет он, – ты, похоже, из тех, кто боится, что камера украдет душу или типа того. – Я пристально смотрю на него. Он в этом разбирается? – Но потише, мы все-таки в церкви. – Незнакомец опять своеобразно ухмыляется, направляет объектив в потолок, щелкает. Есть кое-что еще, чего я не замечаю: ощущение, что мы с ним уже знакомы, как будто я его уже видела, хотя представления не имею, где и когда.
Я снимаю шапку и начинаю расчесывать пальцами свои упрямые, густые и запущенные волосы… Совсем не похоже на девчонку, которая бойкотирует пацанов! О чем я только думаю? Я напоминаю себе, что он не вечен, как и любое другое живое существо. Напоминаю, что я разломанная, и вооруженная библией, и склонная к ипохондрии и что мой единственный друг – возможно, плод моего воображения. Извини, бабушка. Я также напоминаю себе, что, возможно, он еще более страшный предвестник беды, чем все черные кошки мира и битые зеркала, вместе взятые. И что некоторые девочки заслужили быть одинокими.