Попугай Флобера
— Откуда вам это известно?
— Из письма мистера Госса, которое он приложил к документам.
— И что же дальше?
— Письма остались у этой леди из Кента. Боюсь, она задала мне такой вопрос: стоят ли они чего-нибудь? Сожалею, но я был не на высоте с точки зрения морали. Я сказал, что они представляли ценность тогда, когда попали в руки мистера Госса, но, увы, не теперь. Я сказал, что они интересны, но теперь ничего не стоят, поскольку половина их написана на французском. А затем я купил их у нее за пятьдесят долларов.
— Господи! — Теперь мне было понятно, почему он дергается.
— Да, получилось не очень хорошо, не так ли? Мне нечем извинить себя; хотя тот факт, что сам мистер Госс солгал, получая письма, тоже портит картину. Это поднимает вопрос этики, вам не кажется? Дело в том, что я был подавлен, потеряв работу, и решил взять эти письма и продать их, чтобы получить возможность закончить книгу.
— Сколько всего писем?
— Должно быть, семьдесят пять. По три дюжины с каждой стороны. Это позволило нам договориться о цене — по фунту за каждое, написанное на английском, и по пятьдесят центов — за написанное на французском.
— Господи. — Я подумал о их истинной цене. Возможно, она в тысячу раз выше того, что он заплатил за них. Во много раз выше.
— Да-а…
— Что ж, продолжайте, расскажите мне о них.
— А-а. — Он помолчал, посмотрев на меня взглядом, который мог бы показаться заговорщицким, если бы он не был трусом и педантом. Возможно, мое волнение и интерес льстили ему. — Спрашивайте, что вы хотите знать?
— Вы читали их?
— О да…
— И… и… — Я не знал, о чем еще его спросить. Эд явно наслаждался ситуацией. — И… в них роман? Так или не так?
— Конечно.
— Когда он начался? Сразу же, как только она приехала в Круассе?
— О да, довольно скоро.
Итак, это проливает свет на письмо к Буйе: Флобер поддразнивал друга, представляясь тем, у кого тоже есть небольшой шанс, как и у его друга, завладеть вниманием гувернантки, когда на самом деле…
— И это продолжалось все время, пока она была там?
— О, конечно.
— А когда он приехал в Англию?
— То же самое.
— Она была его невестой?
— Трудно сказать. Думаю, что похоже на это. Об этом свидетельствуют намеки в письмах, главным образом в шутливой форме. Например, о маленькой английской гувернантке, поймавшей в свои сети знаменитого французского литератора, и о том, что будет с ней, если его посадят в тюрьму за еще один вызов общественной морали или что-либо подобное.
— Хорошо, хорошо, хорошо. Можно из этих писем узнать, какой она была?
— Какой она была? О, вы хотите сказать, как она выглядела?
— Да. Нигде нет… нет… — Он сразу догадался, на что я надеюсь. — Хотя бы одной фотографии?
— Фотографии? Да, даже несколько; сделаны у фотографа в Челси, на плотном картоне. Он, очевидно, попросил ее прислать ему. Это вас интересует?
— Невероятно. Какая же она?
— Довольно миловидная, но из тех, что быстро забываются. Темные волосы, решительный подбородок, красивый нос. Я не особенно вглядывался, она не в моем вкусе.
— У них были хорошие отношения? — Я уже не знал, о чем спросить еще. «Английская невеста Флобера, — размечтался я. — Автор: Джеффри Брэйтуэйт».
— Думаю, да. Кажется, они были очень привязаны друг к другу. К концу их переписки у него уже был немалый запас английских ласкательных эпитетов и выражений.
— Значит, он изъяснялся на этом языке?
— Разумеется, в письмах есть довольно длинные пассажи на английском.
— Ему нравился Лондон?
— Да, нравился. А как он мог ему не нравиться? Это же был город, где жила его невеста!
Дорогой старина Гюстав, прошептал я про себя, и даже почувствовал к нему нежность. В этом городе сотню или более лет назад он был здесь вместе с моей соотечественницей, завладевшей его сердцем.
— Он жаловался на туманы?
— Еще бы! Он даже что-то написал о них, что-то в таком духе: «Как можно жить в таком тумане? Джентльмену едва ли удастся разглядеть даму, чтобы вовремя снять шляпу. Я удивляюсь, как эта нация еще не вымерла в результате столь грубых нарушений светских приличий из-за неблагоприятных природных условий». Да, именно таковым был тон писем — элегантный, изящный, насмешливый и вместе с тем мрачноватый.
— А есть ли у него что-нибудь о Всемирной выставке? Написал ли он что-нибудь конкретное, в деталях? Уверен, что он хотел бы это сделать.
— И он сделал это. Конечно, это произошло за несколько лет до того, как они встретились, но он упоминает об этом в сентиментальном тоне; например, он гадает, мог бы он, ничего не подозревая, пройти мимо нее в толпе. Ему казалось, что это было бы ужасно и вместе с тем прекрасно. Похоже, он смотрел на экспонаты так, словно эта огромная выставка материальных ресурсов была устроена специально для него.
— И, гм-м… — Впрочем, почему бы не спросить. — Он, я полагаю, не наведывался в бордели?
Эд бросил на меня сердитый взгляд.
— Он писал письма избраннице своего сердца, не так ли? Вряд ли бы ему пришло в голову хвастаться посещениями борделей.
— Нет, конечно, нет. — Я почувствовал себя пристыженным и вместе с тем чертовски обрадованным. Эти письма мои! Уинтертон хочет, чтобы я их издал, разве не так? — Когда же я смогу их увидеть? Вы принесли их с собой?
— О нет.
— Не принесли? — Разумеется, они должны оставаться в надежном месте. Всякое перемещение всегда связано с опасностью потерь. Или я чего-то недопонимаю. Возможно… ему нужны деньги. И тут я вдруг понял, что абсолютно ничего не знаю об Эде Уинтертоне, кроме того, что он владеет моим экземпляром книги Тургенева «Литературные воспоминания». — Вы не прихватили с собой хотя бы одно из писем?
— Нет. Видите ли, я их сжег.
— Что вы сделали?
— Да, сжег. Вот почему я сказал вам, что это странная история.
— Скорее, это криминальная история.
— Я был уверен, что вы меня поймете, — к моему удивлению, произнес он и улыбнулся. — Я хочу сказать, что изо всех только вы один способны меня понять. Вначале я решил никому об этом не говорить, но потом вспомнил о вас и подумал, что есть хотя бы один, кто что-то понимает в этих делах и достоин узнать об этом. Ведь это надо увековечить.
— Продолжайте. — А про себя я подумал: он маньяк, в этом нет никаких сомнений. Недаром его вышвырнули из университета. Жаль, что они не сделали этого раньше.
— Видите ли, эти письма были полны удивительнейших вещей. Многие из них были очень пространными, полны воспоминаний о других писателях, общественной жизни и прочем. Они были намного откровеннее, чем обычные письма Флобера. Возможно, он позволял себе такую свободу потому, что он писал их в другую страну? — Знал ли этот преступник, этот симулянт, неудачник, убийца, лысый параноик, что он сделал со мной? Вполне возможно, что знал. — И ее письма тоже были такими же прекрасными. Она рассказала в них историю всей своей жизни. И многое о Флобере. Они были полны ностальгических воспоминаний о жизни в Круассе. От ее зоркого взгляда ничего не ускользнуло. Казалось, она замечала то, что едва ли мог бы заметить кто-либо другой.
— Продолжайте. — Я мрачно махнул официанту, ибо боялся, что долго не выдержу. Мне хотелось сказать Уинтертону, что меня очень радует, что англичане сожгли дотла Белый дом.
— Вы, наверное, удивляетесь, почему я сжег письма. Я вижу, что вас что-то беспокоит. В их последней переписке он сообщает, что в случае его смерти все ее письма будут посланы ей и она сама должна сжечь их вместе с его письмами.
— Он объяснил ей, почему он просит ее об этом? — Нет.
Мне показалось это странным, если допустить, что маньяк говорит правду. Впрочем, Флобер сжег многое из своей переписки с Дю Каном. Возможно, в нем вдруг на мгновение проснулось чувство фамильной гордости, и ему не хотелось, чтобы кто-то узнал, как он едва не женился на английской гувернантке. Или же он не хотел, чтобы стало известным, как он вдруг чуть не отказался от столь известного и ценимого им одиночества и искусства. Но мир все равно узнал бы об этом. Я, так или иначе, сообщил бы им об этом.