Попугай Флобера
Книги делают не так, как делают детей; книги создаются, как пирамиды. Сначала долго и основательно обдумывается план. Затем один за другим кладутся каменные блоки. Это тяжелый труд до седьмого пота. А зачем? Она стоит в пустыне без всякой пользы, возвышаясь над нею до невероятной высоты. У ее подножия справляют нужду шакалы, да время от времени какому-нибудь буржуа вдруг захочется вскарабкаться на ее вершину или еще что-нибудь. Перечислять можно сколько угодно.
1857Существует латинская поговорка, вот ее примерный перевод: «Подобрать зубами грош из говна». Это риторический образ нищеты. Я тоже таков: чтобы найти золото, ни перед чем не остановлюсь.
1867Это верно, что многое приводит меня в бешенство. Когда я перестану негодовать, я просто рухну лицом в пыль, как тряпичная кукла, из-под которой убрали подпорки.
1872Мое сердце остается нетронутым, но мои чувства, с одной стороны, обострены, с другой — остаются тупыми, как старый нож, который слишком часто затачивали, на нем полно зарубок, и его легко сломать.
1872Никогда еще духовное не ценилось столь низко. Никогда еще ненависть к возвышенному не была столь очевидной — презрение к Красоте, отвращение к литературе. Я всегда стремился жить в башне из слоновой кости, но волны нечистот бьются о ее подножие, грозя разрушить ее.
1873Я все еще обтачиваю свои фразы, как обыватель у себя на чердаке обтачивает кольца для салфеток. Это занимает меня и доставляет удовольствие.
1875Несмотря на твой совет, мне никак не удается «затвердеть»… Моя чувствительность обострена — мои нервы и мой мозг больны, очень больны. Я чувствую это. Ну вот, я опять жалуюсь, а мне не хочется расстраивать тебя. Я постираюсь сосредоточиться над твоими словами о «камне». Но знай, что старый гранит иногда способен превратиться в кучку глины.
1875Я чувствую себя вырванным с корнем, подобно сухому пучку водорослей, который бросает то туда, то сюда на морских волнах.
1880Когда будет закончена книга? Это серьезный вопрос. Если я хочу закончить ее до наступления будущей зимы, я не должен терять ни минуты между сейчас и лотом. Но бывают мгновения, когда я чувствую такую усталость, что мне кажется, будто я плавлюсь, как старый камамбер.
3. НАШЕЛ — МОЕ!
Рыболовную сеть можно описать по-разному, в зависимости от личной точки зрения. Обычно вы бы сказали, что это плетеное приспособление для ловли рыбы. Но можете, ничуть не погрешив против логики, изменить образ и описать сеть, как ее однажды описал шутник-лексикограф, сказав, что это дыры, связанные между собой бечевкой.
То же можно сказать и о биографии. Когда заброшенная сеть полна, автор, вытащив ее, извлекает содержимое, сортирует, что-то выбрасывает, что-то оставляет, а затем, обработав, пускает в продажу. Но следует учесть, что не все удается выловить, всегда немало остается за бортом. Биография стоит на полке, — объемистый труд, изданный во вкусе добропорядочного буржуа, им можно похвастаться и испытать удовлетворение: фактов — на шиллинг, возможных гипотез — на десять фунтов. Но не забывайте, сколько ускользает от вашего внимания, уходит вместе с последним вздохом того, о ком задумано написать. Каковы шансы даже у самого опытного из биографов, что объект его внимания, взглянув на автора будущей биографии, не вздумает разыграть его?
С Эдом Уинтертоном я впервые познакомился в отеле "Евpona», когда он совершенно неожиданно положил свою руку на мою. Это кажется шуткой, но все было именно так. Произошло это на книжной выставке-ярмарке. Моя рука чуть раньше, чем это успел сделать Эд, протянулась к томику Тургенева «Литературные воспоминания».
Мы оба были несколько смущены возникшей неловкостью, но тут же поняли, что соприкосновение наших рук лишь случайность, ничего фривольного, а всего лишь нетерпение азартных библиофилов, одновременно увидевших раритет.
— Давайте отойдем в сторонку и побеседуем, — предложил Эд.
За чашкой остывшего чая мы рассказывали друг другу, что привело нас к этой книге. Я упомянул о Флобере, Эд поведал мне о своем интересе к Госсу и английским литературным кружкам конца прошлого века. Мне мало доводилось встречаться с американскими интеллектуалами, поэтому я был приятно удивлен тем, что Эду Уин-тертону надоел Блумсбери, и он с радостью уступил всех этих модернистов своим молодым и более амбициозным коллегам. Эду Уинтертону нравилось изображать из себя неудачника. Ему было чуть за сорок, он начал лысеть, розовое, лишенное растительности лицо, очки с квадратными стеклами без оправы делали его похожим на университетского преподавателя, настороженного, любящего морализировать. Он покупал себе лишь английские костюмы, что, однако, не сделало его похожим на англичанина. Скорее он был похож на тех американцев, которые, бывая в Лондоне, неизменно ходят в макинтошах, ибо считают, что в этом городе даже при ясном небе идет дождь. Эд и здесь, в холле отеля «Европа», был в макинтоше.
Но его вид неудачника не делал его несчастным; это объяснялось скорее всего бесспорным сознанием того, что он не создан для успеха и неудачи следует принимать, ведя себя корректным и допустимым образом. Высказывая предположение о том, что ему, возможно, так и не удастся закончить работу над биографией Госса, не говоря уже о ее издании, он вдруг остановился и, понизив голос, сказал:
— При всем при этом я иногда думаю, что мистер Госс едва ли одобрил бы то, что я делаю.
— Вы хотите сказать… — Я совсем мало знал Госса, и мои удивленно расширившиеся глаза, видимо, недвусмысленно намекали на голых прачек, незаконных полукровок и расчлененные тела.
— О, нет, нет! Пока это всего лишь мысли о том, что я мог бы написать о нем. Однако он мог бы посчитать это в какой-то степени… ударом ниже пояса.
В итоге нашей беседы я уступил ему Тургенева, лишь бы избежать разговоров о моральном праве на владение книгой, хотя не мог понять, при чем здесь мораль и этика — ведь речь идет всего лишь о букинистической книге. Однако Эд думал иначе. Он пообещал мне связаться со мной, как только ему попадется в руки еще один экземпляр. Потом мы немного еще поспорили о том, этично ли будет, если я заплачу за его чай.
Я не ожидал, что когда-нибудь еще услышу о нем и тем более в связи с тем вопросом, который он спустя год изложил мне в своем письме. «Интересует ли вас в какой-либо степени Джульет Герберт? Судя по документам, это увлекательнейшая история дружбы. Я буду в Лондоне в августе, на тот случай, если вы тоже будете там. Всегда ваш Эд (Уинтертон)».
Что испытывает невеста, когда открывает коробочку и видит в ней кольцо на алом бархате? Мне так и не довелось спросить об этом мою жену, а сейчас уже поздно. Или же что чувствовал Флобер на вершине Большой пирамиды, когда наконец увидел золотую полосу на алом бархате ночного неба. Удивление, священный трепет и щемящую радость, какую почувствовал я, прочитав эти два слова в письме Эда. Нет, не «Джульет Герберт», а два других слова: «увлекательнейшая» и «документы». Но кроме радости и тяжелого труда, что это сулит мне? Позорную мыслишку об ученой степени в каком-нибудь университете?
Джульет Герберт это большая дыра, стянутая бечевками. Где-то в середине 50-х годов Джульет Герберт стала гувернанткой Каролины, племянницы Флобера, и прожила в Круассе несколько лет, а затем снова вернулась в Лондон. Флобер писал ей, она отвечала ему; они часто навещали друг друга. Это все, что нам известно. Ни одного письма к ней или от нее не сохранилось. Мы ничего не знаем о ее семье, мы даже не знаем, как она выглядит. Описания ее внешности не осталось, и никто из друзей Флобера, обсуждая после его смерти роль женщин в его жизни, не упоминал имени Джульет Герберт.