Те, кто старше нас
А вот вблизи, перед собой, я вижу плохо. Кто этот белоголовый? Преграждает дорогу.
А, павиан. Седой павиан. Ничего нового. Хотя и не совсем обычное. Давно не сталкивался в обезьяной вот так, нос к носу. Встреча вызывает интерес.
Я останавливаюсь, разглядываю павиана. Крупная образина. Привык есть без очереди, а рисковать — в последнюю очередь. Обычно держится в самой середине стаи, чтобы удрать в случае чего.
Привык овладевать любой понравившейся самкой. Как царь. Ему повезло. Пользуясь всеми обезьяньими радостями, дожил до своих обезьяньих лет. Чего ж так угрюм, почему недружелюбен, чего не хватает?
Моему спутнику надоедает ждать. Он показывает палку. Павиан ворчит и скалит клыки. Чует, что мы слабы. Иначе не вышел бы один. Вожак всегда держится в середине стаи, там безопаснее. Вожаками становятся те, для кого собственная жизнь дороже всех, над кем властвуют.
Ананда замахивается. Павиан чует угрозу и скликает стаю. Вот так и начинаются войны. Чтобы понять людей, достаточно знать обезьян. И наоборот. Это так просто, что вызывает скуку.
— Не надо, — говорю я.
Мы подходим ближе. Так близко, что я заглядываю в обезьяньи зрачки. Павиан сидит на корточках, подняв ко мне лицо. Он дрожит. Чувствуется, что ему хочется убежать, но он не может.
Что думает, что понимает? Страдает ли? Кем был, за что так перевоплотился? Я смотрю в обезьяньи глаза, пытаюсь их понять. Пытаюсь прочесть.
Меня всегда привлекали глаза. Когда я в них смотрю, хозяин замирает, словно его жизнь останавливается. И тогда видна душа. То есть в существе видно, какое оно. Это происходит много лет, но не наскучивает. Я с привычным любопытством смотрю в глаза павиана. И вижу нестерпимую жажду любви.
Ничего нового. Раз уж выбрал власть, про любовь забудь. Так было всегда, так и будет. От властителя все чего-то хотят, могут любить его власть, но не его самого. Он погружается, тонет во власти. Сливается с ней. Тут если и захочешь полюбить, отдельно от власти не получится. Ничего нового.
Мне стало приятно, что все еще понимаю мир, помню свои мысли. Значит, жив пока. Что касается мира…
В мире нет нового. Просто он огромен. Вот что находится там, выше неба? Что-то ведь должно быть? Поди узнай. За свою смехотворную жизнь мы не успеваем узнать и малой доли. Поэтому считаем новым все, что видим впервые. МЫ ВИДИМ ВПЕРВЫЕ.
А оно уже было до нас, будет и после. Это я успел понять. Если думать, понять можно многое. И если думаешь, то чем больше живешь, тем больше понимаешь. Но чем больше понимаешь, тем меньше хочется жить, вот в чем беда. Понимаешь такое… От смерти спасает уже не страх, а другое. Многолетняя привычка, вот что спасает.
Наверное, чтобы стать богом, нужно долго пробыть человеком. Если хватит сил не страдать, не сострадать, забыть про жалость, смириться с дикостью, уйти в свои удовольствия, покрыться слоновьей кожей.
Да и тогда… Наверное, только боги по-настоящему знают, как можно устать от вечности. Даже если не болит спина. Но мы можем догадываться. Хочется крикнуть: люди! Когда скажут, что я стал богом, — не верьте. Я не смог. Остался человеком.
Забывшись, продолжаю смотреть в глаза животного. И что-то в него перетекает. Оно скулит, пытается отвернуться. Тяжело, когда в тебя заглядывают. Мне это хорошо известно. И я никого не хочу мучить. Отпускаю павиана. Он уходит. Шатаясь, повесив хвост, словно потерпев поражение в драке самцов. Так оно и есть на самом деле. Мне противно.
— Ты велик, о Учитель!
Нет сил спорить. Разве прилично великому так мучиться спиной, опираться на столь недостойные ноги? Я слаб и много раз говорил об этом. Но в моих словах предпочитают видеть скромность, а не правду. Стыдно учиться у слабого, а не великого.
Какое заблуждение! Величие в том, чтобы видеть все как есть, а не в том, чтобы выдумывать то, чего нет. Но из двух объяснений люди любят выбирать неправильное. Правда в нашем мире пугающа. Тяжко видеть все как есть. Горький вкус к этому приобретаешь только в старости. Молодых тянет приукрасить, это у них от страха перепугаться. Вот и Ананда чувствует недовольство, но понимает по-своему.
— Прости, я не собирался причинять ему зло. Видят боги…
Мне стало смешно. Какому богу интересен этот случай с павианом?
— Боги нас не видят, Ананда.
— Не видят? Боги?
— Не хотят видеть.
— Но почему?
— Они заняты собой.
— Собой?
— Да.
— А что они делают?
— Совокупляются.
— Сово… что?
— Да.
Ананда ошеломленно молчит. Все-таки я сумасшедший. Не следует вдруг взваливать на ученика слишком тяжелых знаний. Нужно давать их по кусочку, медленно. Если не собрался помирать, конечно.
Я трогаю его за плечо:
— Идем. Мы не поспеем в Косалу.
Ананда приходит в себя.
— Не успеем, гуру.
Я сказал о неуспевании как о вероятности, он — как о неизбежности.
— Встретим их по дороге, — со старческим упрямством говорю я.
Ананда молчит. Я знаю, о чем он думает. Даже если встретим, мы их не остановим. И он прав, я слишком слаб для этого. Взамен золота и свежих рабынь могу дать только то, что ничего не весит, — слова. Будет счастьем, если перед тем как убить, нас хотя бы выслушают. А уж о том, чтобы послушали, трудно и мечтать. Мудрецы встречаются не под каждым тамариндом. И слушают их еще реже.
— Возвращайся, — в очередной раз предлагаю я.
Ананда качает головой. Он всегда гордился своей преданностью. Молод еще. Не знает, что преданность — это способ переложить ответственность за себя на другого. Помимо всего прочего, что тоже есть.
— Преданность себе достойнее, — говорю я.
— Для меня преданность себе — это преданность тебе, Учитель. Одно и то же.
Прекрасно сказано. И, к сожалению, сказано от души. Возразить нечего. Нужен другой довод.
— Зачем умирать вдвоем, если одного достаточно?
— Чтобы умереть вдвоем. Прости, гуру, без меня ты можешь просто не дойти.
Что ж, карма. Приходится признать, спорить он научился.
Я не верю в удачу. Глаза браминов зорки, они куда труднее простецких глаз павиана. Да что там павиан! Даже сквозь зрачки кшатрия я могу различить дно души, у хищников она неглубокая. Им нужна хорошая жизнь, но только нынешняя, дальше заглядывать не умеют. А вот сквозь зрительные отверстия браминов проступает бездна. Как у всех стервятников. Этим нынешней жизни мало, их души ненасытны. Но и от нынешней они берут все, что могут. Пусть не было случая, чтобы, умирая, брамин прихватил хотя бы монету, однако при жизни нет такого, чего бы он не сделал в угоду алчности. Зачем, если у человека не может быть двух ртов? Противны, отвратительны движения гребущих рук. Но страшнее другое.
Как они сумели внушить всем, что счастье новой жизни можно купить у них, и только у них?
Но они сумели, великие шарлатаны. Им платят даже цари. Цари — в особенности. Уж эти-то знают, какой сладкой может быть жизнь, кому, как не мне, об этом судить. И конечно, хотят пожить еще раз, после того, как станут разлагающимся трупом.
Ради этого в каждом походе браминам принадлежит половина царской добычи. Они ни разу не отказались. Один кто-нибудь еще может, но все — нет. Куда там! На пути к поживе стопчут кого угодно, примеров не счесть. И у них столько всего уже накопилось, что сами своей силы не знают.
А что могу я? У меня слабые ноги, трясется голова, плохо видят глаза. И всегда, всегда болит спина. Самый неумелый кшатрий играючи со мной расправится, не прибегая к оружию. Да что кшатрий. Любой крестьянин. Даже женщина. Иногда удивляюсь, что меня так редко бьют. Ведь сделать это проще простого. Совершенно безопасно. По крайней мере тогда, когда Ананда не со мной.
И все же я иду. Иду потому, что должен, не могу не попытаться спасти дом, где вырос, где впервые полюбил, где был так безмятежно счастлив. Дворец, за стенами которого меня с трогательной заботой уберегали от жизни. Дворец, построенный для меня одного. Город людей, которые так преданно мне служили. И цветущую страну, породившую этот город. Страну моих предков, Капилавасту.