Книга Асты
Занавески не задернуты. Иногда проезжают экипажи, или двуколки, что более подходяще для этого унылого места. Иногда слышно, как на неровной дороге спотыкаются лошади. Если смотреть из французского окна направо, то видно сад – крошечный дворик с кустами, которые и зимой и летом покрыты черно-зелеными листьями. Дом очень маленький, но в нем ухитрились разместить столько же комнат, как в домах приличных размеров. Вокруг все потрепанное и оборванное, но вычурное, что меня просто злит.
В зеркале, в тусклом свете газового светильника, я вижу себя только до пояса. Узкое лицо, рыжие волосы, которые выбиваются из заколок и свисают на щеки свободными прядями. У меня синие глаза, Расмус таких и не видел – он говорил мне это до свадьбы и прежде, чем я узнала о пяти тысячах крон. Но, во всяком случае, вряд ли это было комплиментом. Синие глаза – не обязательно красивые, а мои уж точно. Слишком уж они синие, слишком яркие, такой цвет больше подошел бы павлину или зимородку. В точности, как крыло бабочки в брошке, которую я получила в подарок от тети Фредерике на шестнадцать лет.
Впрочем, не важно, какого они цвета. Никто не обращает внимания на глаза старой женщины, а я чувствую себя старухой, хотя мне еще нет и двадцати пяти. Но, пожалуй, завтра я надену брошь. Мне нравится ее носить, и не потому, что она красивая – она вовсе не красивая, или идет мне – совсем не идет. Скорее из-за того, что Расмус называет упрямством и своенравием. Я надеваю ее, чтобы люди задумались – а знает ли эта женщина, что глаза у нее такие же, как эта брошь? И зачем только она подчеркивает этот ужасный цвет? Мне так нравится. Это своего рода удовольствие – размышлять, что же люди думают обо мне.
Нестерпимое солнце зашло полчаса назад, уступив место сумеркам, а сейчас совсем темно и тихо. Уже зажигают уличные фонари, но по-прежнему жарко и душно. В первый день я записала в дневнике немного, надо бы что-то добавить. Запишу, что прочитала в газете об этом ужасном происшествии с датским военным кораблем, на котором были курсанты военного училища. Я прочитала это лишь потому, что попалось на глаза название корабля – «Георг Стаге», а это датский корабль, и несчастье произошло рядом с Копенгагеном. Британский пароход протаранил корабль в темноте, и двадцать два молодых парня погибли. Совсем мальчики, от четырнадцати до шестнадцати лет. Но вряд ли я знала кого-нибудь из них или их родителей.
Июнь, 28, 1905
Мой ребенок должен родиться 31 июля. И теперь, когда бы она ни родилась, будет записано, что ее ждали 31 июля. Я пишу «она». Хансине сказала бы, что я искушаю судьбу. К счастью, она не умеет читать. Болтает с каждым встречным, когда ходит за покупками. Английский у нее ужасный, но беглый, и она не боится выглядеть дурочкой. А я боюсь, поэтому мои успехи в языке намного скромнее. Но читать она не умеет ни на каком языке. Иначе я не отважилась бы вести дневник по-датски, то есть не вела бы вообще, так как по-английски я не способна написать ни строчки. Я пишу «она», потому что хочу девочку. Здесь нет никого, кому бы я осмелилась в этом признаться, да и дела до этого никому нет. Невозможно представить, что я рассказываю о таком женщине, которая спросила меня о белых медведях!
Последний раз я хотела девочку, насколько вообще хотела ребенка. Но родился бедный маленький Мадс, который умер. Умер в первый же месяц. Ну вот, я и это записала…
Я очень хочу этого ребенка, и очень хочу дочь. Я буду мечтать о дочери, даже если Расмус никогда не приедет, даже если случится беда и мне с детьми придется вернуться в Корсёр и просить помощи у тети Фредерике и дяди Хольгера.
Но почему она не толкается? В последние недели дети вообще мало двигаются. Уж это я знаю, ведь их у меня было трое. Вспомнить бы, как вел себя Мадс. Он толкался до самого конца? А другие мальчики? Может быть, девочки ведут себя иначе? И если ребенок не шевелится, возможно, родится девочка? В следующий раз – а я полагаю, что будет и следующий, такова женская участь – не придется вспоминать: у меня будет дневник. И от этого легче записывать подобные вещи.
Июль, 2, 1905
Я пишу в дневник не каждый день. С одной стороны, чтобы держать его в секрете от Хансине – она стала бы гадать, чем я занята, придумала бы что-нибудь нелепое. Например, что это письмо любовнику. Представить только! А с другой стороны – потому, что я записываю не только что делаю, но и что думаю. Думаю о людях. И разные истории тоже записываю. Я всегда любила истории, выдуманные и правдивые, рассказывала сама себе. И сейчас, конечно, рассказываю сыновьям. Себе тоже, чтобы заснуть. А днем – чтобы убежать от реальности, которая не такая уж и приятная, мягко говоря.
Когда я была девочкой и вела дневник, то записывала и правду, и фантазии, но приходилось писать с оглядкой – на тот случай, если родители обнаружат. Не было места, куда я могла бы спрятать дневник и не бояться, что его найдут и прочитают. Но иностранный язык облегчает задачу, он служит как бы шифром. Смешно называть датский язык иностранным, но для окружающих так оно и есть. Ну, не для всех, конечно. Должны же здесь жить датчане – наш посол, консул и подобные люди, может быть, профессора из Оксфорда и, конечно же, королева-датчанка.
Иногда в газетах пишут о Дании. К примеру, наш датский принц может стать первым королем Норвегии. Много писали о «Георге Стаге». В Копенгагене проводили расследование, но говорят, председатель суда оказался предубежден и забыл о справедливости. Капитана британского судна признали виновным в аварии, но за гибель двадцати трех мальчиков – один умер потом – его не наказали. Король Эдвард принес соболезнования.
Более важные сообщения – о русском корабле «Князь Потемкин». Хотелось разобраться получше, но там так много длинных слов. Жители Одессы почему-то не позволили кораблю подойти к берегу и взять провизию, но, скорее всего, там случилось что-то еще, потому что корабль развернул орудия к городу и начал обстрел. Эти русские – жестокие люди, хуже чем немцы.
Я видела рекламу морского круиза в Данию. Вот бы поехать! Мы покупаем датский бекон, и здесь есть датская компания, которая производит «буттерин» – его мажут на хлеб. Она называется «Монстед», и это название вызывает тоску по дому, оно такое датское, такое родное. Но вряд ли какой-то датчанин посетит наш дом. Хансине читать не умеет, Моэнс и Кнуд еще не научились, а где сейчас Расмус, я представления не имею. Можно записать в дневник даже неприличную историю, только я ни одной не знаю.
Если просто перечислять, чем я занимаюсь, в дневнике будут сплошные повторения. Мои дни однообразны. Я встаю рано, потому что рано просыпаюсь, а лежать в постели и тревожиться, почему ребенок в животе до сих пор лежит так высоко, – какой смысл? Мальчики просыпаются позже, когда я уже встану. Я умываю их, помогаю одеться, и мы спускаемся к столу, к завтраку, что приготовила Хансине. Конечно кофе и белый хлеб, который так любят мальчики. Его приносит булочник, мистер Спеннер. Датчанину кофе нужен больше, чем еда, и я выпиваю три чашки. Я могу экономить деньги на чем угодно, но отказаться хотя бы от одной чашки кофе не в моих силах.
Хансине начинает болтать с мальчиками по-английски. Моэнс говорит лучше ее, дети его возраста схватывают язык очень быстро. Он хохочет над ее ошибками, на которые она не обращает внимания и смеется вместе с ним. Потом и Кнуд вступает в беседу, и они дурачатся все вместе, думают, что веселее ничего не бывает. Я терпеть не могу их возню, потому что не могу в ней участвовать. Я ревнива, это правда. Я ревную сыновей к Хансине, потому что она женщина, а они все-таки мужчины – верно ведь? Но почему-то я уверена, что, если родится девочка, она будет со мной, на моей стороне.
Июль, 5, 1905
Думала запретить Хансине говорить по-английски дома. Она бы послушалась, так как по-прежнему уважает меня и немного побаивается, хотя гораздо меньше, чем Расмуса. Но не стану этого делать: я понимаю, что так лучше для Моэнса и Кнуда. Они должны учить английский, потому что живут в Англии, и, наверное, им придется жить здесь до конца своих дней.