Трезориум (адаптирована под iPad)
Своего Рэм добился. После этого отец перестал разговаривать с ним как с маленьким.
– Ты изменился, – пробормотал. – Говоришь как сорокалетний. Так тоже нельзя. Куда ты спешишь? Успеешь еще состариться.
– Вряд ли. Потому и спешу, – жестко сказал Рэм – и тут же пожалел. Отец съежился, словно его ударили.
Оба замолчали, потому что чувствительных слов произносить не умели. А потом отец сменил разговор. Имелась у него такая интеллигентская повадка – сворачивать от неприятных тем в сторону.
– Ты написал, тебя распределили на Первый Украинский? Есть небольшая просьба. У меня там в штабе служит старинный знакомый, некто Бляхин Филипп Панкратович.
– Помню, – кивнул Рэм.
– У него в Москве жена. Я ей позвонил сегодня, сказал, что ты туда едешь. Она очень просит захватить посылочку, небольшую. Такие оказии нечасто бывают.
И потом они говорили уже нормально, без надрыва. Про всякое малосущественное. Оба, конечно, думали про одно: не последний ли раз видятся, но об этом не было сказано ни слова. На прощанье отец сделал движение, словно хотел обнять, но лишь слегка развел руки и заморгал. Не было у них в семье такого завода. Рэма и в детстве обнимала только мама, папа никогда.
В горле встал ком. Рэм перестал смотреть на отца, чмокнул Адьку, которая всё это время сидела, сосредоточенно рисовала что-то. У нее был набор цветных карандашей, но она почему-то пользовалась только синим и коричневым.
– Под бомбежку не попадите, – сказал Рэм на прощанье. Подумал, что это прозвучало так себе. Мол, кроме бомбежки вам на вашем санитарном поезде ничего не угрожает. Не то что мне.
Буркнул:
– Ну, я напишу.
И пошел, закусив губу, чтоб не раскваситься. Даже забыл фотокарточку отдать, в офицерской форме при лейтенантских погонах, хотя специально для них снялся.
На перроне оглянулся. Отец стоял на лесенке вагона, махал рукой. Ади не было. Для нее существовало только то, что перед глазами. Да и то не навсегда.
Перед эшелоном Рэм заехал к Бляхиным, на улицу Кирова. Ева Аркадьевна, пухлая женщина с золотыми кудряшками и золотыми зубами, вкусно накормила борщом и котлетами. Дала сверток, заполнивший половину вещмешка (правда, он у Рэма был тощий). Объяснила, что там носки собачьей шерсти, от подагры, фуфайка какой-то особенной вязки, тонкая, но очень теплая, и две пачки лечебного чая, потому что у Филиппа Панкратовича на нервной почве хронический гастрит.
С этой посылкой Рэм теперь и сидел на проходной.
Довольно скоро к окошку подошел ефрейтор. Дежурный сказал ему, кивнув на Рэма:
– Кузовков, проводи младшего лейтенанта на Шестой, до КПП. И живо назад, а то знаю я тебя.
– Обижаете, товарищ майор, – нисколько не обиженно, а по-домашнему ответил ефрейтор.
Он вообще был какой-то неармейский. Сильно пожилой, с почти совсем седыми усами. Шел вразвалочку, чуть припадая на ногу, встречным офицерам честь отдавал мягко, будто кот лапой. И с любопытством поглядывал на Рэма.
Когда они вышли во внутренний двор, спросил:
– На Шестой объект, значит? По вам не скажешь.
– А что там?
– Идете и не знаете? – удивился Кузовков. – Управление НКВД-НКГБ-ГУКР, трибунал и прочие режимные подразделения. Вы в которое?
Что такое ГУКР (ефрейтор так и произнес, а не «ГэУ-КаэР), Рэм сообразил, но не сразу. Главное управление контрразведки. Ишь ты!
– Сам не знаю, – сказал он. – Мне только посылку из дому передать.
– А кому, если не военная тайна? – не отставал любопытный Кузовков. – Я раньше на Шестом служил в хозяйственном взводе, пока в комендантскую роту не перевелся. Почти всех там знаю.
– Подполковнику Бляхину.
– А-а, ОПФЛ.
Этой аббревиатуры Рэм перевести уже не смог. Спросил.
– Отдел проверочно-фильтрационных лагерей. Наших пленных, кто у немца был, шерстят. Кого на фронт, кого в другую сторону.
Шел ефрейтор медленно, Рэм все время его опережал – хотелось побыстрее избавиться от посылки, а то еще застрянешь там, опоздаешь на встречу с Уткиным. Но Кузовкова с его хромой ногой было жалко.
– Хотите, чтоб я шел помедленней? – спросил Рэм, обернувшись.
На участливую интонацию дядька откликнулся вовсе по-неуставному:
– Я всегда хочу только одного, на другие хотелки не размениваюсь. Мне умный человек сказал, давно еще: всегда, говорит, хоти чего-то одного, самого главного, но очень сильно. Тогда сбудется. – Ефрейтор остановился отдышаться. – А помедленней неплохо бы. Колено от сырости ноет.
– Чего же вы сильно хотите?
Кузовков удивился:
– Того же, чего все. Кроме дураков и жиганов. Дожить до конца. Всё прочее важности не имеет.
Везет мне на философов, подумал Рэм. Вчера капитан, теперь ефрейтор.
– А жиганы это кто?
– Кому война – мать родна. Вся пакость от них… Сейчас, товарищ младший лейтенант. Минутку еще.
Он тяжело дышал, да еще, согнувшись, тер колено. Зачем таких стариков вообще призывают? Какой от них прок?
Чтоб не давить на бедолагу, Рэм стал крутить цигарку – вроде как и сам не прочь перекурить. Предложил провожатому – тот покачал головой, постучав себя пальцем по сердцу.
– А чего вы с Шестого объекта в комендантскую роту перевелись? – рассеянно спросил Рэм. – Тут лучше?
– Это как посмотреть, – охотно и обстоятельно принялся отвечать Кузовков. – В смысле главного хотения хуже. Потому что иногда определяют в сопровождение, когда начальство едет на передовую. Есть у нас в штабе любители чуть что на фронт таскаться, да еще в самое печево. На прошлой неделе товарищ начинж вдоль Одера взад-вперед катался, места для переправы искал. Ну и мы за ним, на «студебеккере»… Два раза чуть не накрыло. Особенно когда фриц с минометов стал садить. Сзади, спереди, жуть! Всё, думаю. Либо убьет, либо покалечит. Когда я служил на Шестом, такого не бывало. Но там по-другому покалечиться можно, тоже не дай бог…
– Как это «по-другому»?
Ефрейтор внимательно посмотрел на Рэма, будто прикидывая, говорить или нет.
– Есть там один уполномоченный, фамилию не скажу. Когда ему надо результат дать для трибунала, берет наших, из хозвзвода, в свидетели. Мол, по заданию органов с оперативными целями был помещен в камеру к подсудимому и тот при личной беседе сознался в том-то и том-то. Трибуналу больше ничего и не надо. М-да… Наши ходили, куда денешься. Хочешь служить в тихом месте – делай, что говорят. А это, считай, человека на смерть послал. И живи потом, вспоминай… Нет уж, лучше в комендантской. Там, если покалечит, то руку или ногу, а не душу.
Прямо Платон Каратаев, подумал Рэм, только с поправкой на эпоху. И обругал себя: черт, пора выбираться из литературы в настоящую жизнь.
– А… ничего, что вы мне это рассказываете?
– Я на свете давно живу. – Кузовков подмигнул. – Вижу, кому чего можно говорить, чего нельзя. Пойдемте, что ли? До ихнего КПП еще через два двора идти, а дежурный заругается, если я долго.
Филипп Панкратович оказался не таким, каким его запомнил Рэм. Во-первых, не высоким, а, пожалуй, ниже среднего роста. Во-вторых, не худым и подвижным, а неторопливым и довольно полным – Жорка сразу определил бы по животу, что тыловик. Лицо одутловатое, под глазами мешки. Лысина с зачесом. Очень немолодой, даже для подполковника. Пожалуй, старее папы.
– Ты, что ли, Клобуков-младший? – спросил отцовский знакомый. – Ева по телефону говорила.
С фронта домой по телефону звонит, подумал Рэм. Роскошно.
Бляхин разглядывал его с немного странной, словно бы настороженной улыбкой.
– Не похож на батьку. И на мать не слишком.
Рэм обмер.
– Вы знали маму?!
– Не довелось. – Подполковник улыбаться перестал. – На фотографии видел. Не спрашивай где. Не имею права сказать.
Сердце так и заколотилось. Про мать у Рэма с отцом разговоры были какие-то куцые, на сплошных недомолвках. Только про хорошее или смешное. Такого запомнилось много, потому что мама сама была веселая. И никогда – про то, что с нею произошло. Один раз, перед самой войной, Рэм как-то набрался духу, пристал к отцу. Почему маму арестовали? Как получилось, что она умерла в тюрьме? Но у того задрожал подбородок, из глаз хлынули слезы, еще и за сердце схватился. Рэм жутко перепугался и никогда больше этого разговора не затевал. Но думать, конечно, думал. Часто.