Майне либе Лизхен
На последней площадке обнаружился безбилетник. Мужчина лет сорока сунул ей под нос какие-то корочки, кондукторшу они по каким-то причинам не устроили, и она немедленно затеяла звонкую склоку. Мужчина поначалу молчал, смотрел в окно, изучал свой сотовый телефон. Кондукторша поддавала жару, призывая на помощь общественность. Пассажиры понемногу втягивались в конфликт, принимая ту или иную сторону (платить иль не платить – из вечных вопросов)… словом, поездка обещала быть нескучной.
– Приличный с виду человек! И сидит, как порядочный! Я не посмотрю на твои корочки поганые! – бушевала кондукторша. – Сейчас будет остановка, я тебя в милицию сдам!
– Иди на… – миролюбиво посоветовал мужчина, решив-таки поддержать беседу.
Кондукторша набрала побольше воздуха и, привстав на цыпочки для улучшения акустики, обложила несчастного «зайца» и всю его родню таким виртуозным матом, что вагон изумленно притих, вслушиваясь в эхо. Кондукторша, гордо поправив сползший на глаза берет, уселась на свое место и с возвышения оглядела обалдевших пассажиров взглядом триумфатора. Выходивший на остановке потрепанный мужичок, заслушавшись, споткнулся и едва не упал. Но пока не закрылась дверь, он успел показать кондукторше поднятый вверх большой палец:
– Слышь, тетка? Круто! Уважаю!
* * *Профессор Герман Иванович Мокроносов в это утро собирался на работу особенно тщательно. Во-первых, надел новый костюм. Собственно, новым он был пять лет назад, когда вместе с ныне покойной супругой они покупали его в военторге, готовясь к торжественным мероприятиям по поводу его семидесятилетия. Но, с другой стороны, с тех пор и надевал его профессор нечасто, лишь по особым случаям – берег. Так что костюм был, можно сказать, с иголочки, ну разве что брюки чуть-чуть сели после стирки и стали коротковаты, но это если придираться, а Германа Ивановича даже студенты никогда не считали придирой. Во-вторых, выпил двойную дозу всех полагающихся таблеток, потому что по опыту знал – от приятного волнения у него тоже запросто может подскочить давление, а сегодня это было бы особенно некстати. И в-третьих, перед уходом заглянул к соседке, чего в обычные дни тоже не делал, полагая, что беспокоить женщину рано утром – дурной тон. Но сегодня случай был особенный.
– Герман Иванович, голубчик, как хорошо, что вы заглянули, – обрадовалась она. – Я как раз хотела вас попросить… А что это вы сегодня таким франтом? День рождения? Так ведь он же у вас после Нового года, я точно помню – третьего января… – Соседка, добрая душа, говорила чуть громче, чем обычно, знала, что Герман Иванович слышит плоховато, хотя и скрывает это изо всех сил.
– Нет-нет, до дня рождения действительно еще неделя. Извините великодушно, Елизавета Владимировна, что беспокою вас так рано…
– Да что вы, голубчик, какой сон в наши годы? Я с пяти утра на ногах, все боялась Левушку разбудить. Что вы хотели?
– Посмотрите, пожалуйста, все ли в порядке – женским, так сказать, глазом. А то, когда собираешься сам, можно что-то и упустить. Наташенька, покойница, меня всегда перед уходом на работу осматривала со всех сторон, мало ли что может случиться – пятно где-то или шов разошелся.
– И совершенно правильно делала, – подтвердила соседка, поворачивая профессора так и сяк. – Все в полном порядке! Впрочем, как всегда! Отлично сидит. Разве что брюки… – Соседка ухватила брюки за бока и энергично дернула книзу. Герман Иванович застенчиво ойкнул. – Вот теперь идеально. У вас фигура, как у юноши. Нынешние мужчины взяли моду набирать вес после тридцати.
– А галстук этот… Как по-вашему – не слишком кричащий? – озаботился визитер и добавил, оправдываясь: – Сын подарил. Может, все-таки лучше старый надеть? Тот, с красными полосками?
– Нет, по-моему, не стоит. Он уже слишком старый. И вот на нем-то точно пятно, мы еще в прошлом году, весной, когда вы, голубчик, ходили на вручение дипломов, пытались его отстирать, но у нас ничего не вышло. Да разве вы его не выбросили? Мы же еще тогда решили – выбросить!
– Нет, жалею все, – виновато развел руками профессор. – Так привыкаешь к вещам.
– Ну, подарите мне, – предложила соседка, – а я выброшу. Мне не жалко. Шучу-шучу! Оставьте этот галстук. Сейчас даже дикторы программу «Время»… или как ее там теперь… ведут в розовых галстуках. Так что у вас сегодня за праздник?
– У меня сегодня лекция… особенная! – поделился радостью профессор.
– «Классическая марксистская теория в интерпретации современной философской мысли», – проявила незаурядную осведомленность соседка. – Так, кажется?
– Совершенно верно! – радостно закивал Герман Иванович, как будто услышал что-то очень приятное. – Вы же понимаете, что это для меня значит! Первокурсники – почти дети, – и я должен познакомить их с удивительными высотами философской мысли, которые могут в корне изменить их мировоззрение!
– У нынешних первокурсников вообще нет никакого мировоззрения, так что и менять им нечего, – проворчала себе под нос соседка и добавила погромче: – Вы совершенно правы, только, ради бога, не увлекайтесь слишком, поберегите сердце. Их мировоззрение не стоит вашего здоровья.
– А вот это еще как сказать, как сказать! Если нужно, я готов пожертвовать… Но я двойную дозу всех таблеток принял, на всякий случай.
– И совершенно напрасно! – рассердилась соседка. – Герман Иванович, голубчик, сколько вам можно повторять: нельзя этого делать! Твержу-твержу, и все как об стенку горох! Ладно, идите, а то опоздаете, не дай бог, а уж вечером мы с вами поговорим на эту тему.
– В восемнадцать тридцать, как обычно, – заторопился профессор. – Буду без опоздания!
* * *Художник Пустовалов сидел перед мольбертом, на котором красовался белый лист бумаги. Совершенно, абсолютно, безупречно белый. Как снег. Этот снег пугал Пустовалова своим торжествующим сиянием, от него исходил физически ощутимый холод. Пустовалов зябко вздрогнул и попытался натянуть на заледеневшие пальцы рукава старого, изношенного до дыр свитера. Это не помогло. Но если пальцы уже почти не шевелятся от холода, то как же он будет рисовать, когда наконец вспомнит?! Испугавшись этой мысли, Пустовалов решил пойти на кухню и согреть чайник. Выходя из комнаты, он выключил свет – надо экономить, по счетам за электричество он не платил уже очень давно, и уже дважды вешали на дверь их подъезда объявление с угрозой отключить электричество у должников. Правда, оба объявления он потихоньку сорвал и выбросил, и это, судя по всему, помогло, но кто знает, что будет дальше? Вот если бы он нарисовал картину, ее непременно купили бы: месяца два назад… или три… тогда еще было тепло, это точно… к нему приходила дама из галереи, они были знакомы раньше, но он никак не мог вспомнить, как ее зовут – то ли Жанна, то ли Кристина… Так вот, эта дама говорила, что адрес дала ей его жена, что на его картины есть покупатель, кто-то хочет оформить интерьер своего офиса именно его, Пустовалова, картинами, и это было очень приятно слышать. Но тогда у него не было картин, все куда-то подевались при переезде. Эта самая Кристина… или Жанна, даже оставила аванс – вот тогда он и заплатил за квартиру, купил бумагу и краски и еще дал кому-то взаймы… а на электричество уже не хватило. Кажется, это было давно… еще осенью. Точно, как раз накануне как-то разом пожелтели листья стоявшего под окном клена, он заметил. А обещанные картины так и не нарисовал, не смог, и это его ужасно беспокоило.
В крошечное, под потолком, кухонное оконце пробивался дневной свет. Странно, удивился Пустовалов. Когда он садился за мольберт, была ночь, за стенкой еще работал телевизор. Неужели он всю ночь просидел перед этим проклятым белым листом – и напрасно? Заварка еще оставалась на донышке жестяной банки, а вот сахара давно не было. Зато было варенье, которым его угостила соседка, и был хлеб. Вкусно пахнущая круглая буханка, и это тоже было удивительно, потому что Пустовалов никак не мог вспомнить, чтобы он ходил вчера за хлебом. Оказалось, что он ужасно голоден. Так голоден, что у него даже не хватило терпения нарезать хлеб на ломти. Торопясь, он ломал его на куски, макал в налитое на блюдце варенье и ел, ел… Потом выпил большую кружку обжигающего чая и понял, что, кажется, согрелся.