Дунайские волны
5 (17) октября 1854 года.
Петербург, Елагиноостровский госпиталь
Джеймс Арчибальд Худ Катберт
Я с любовью и нежностью смотрел на сидящую напротив меня Евгению Кречетникову. Каштановые волосы, зеленые глаза, матовая кожа… И даже мешковатое черное платье сестры милосердия Крестовоздвиженской общины неспособно скрыть ее красоту.
Познакомился я с ней в середине сентября, когда ее и других сестер второго набора общины по просьбе великой княгини Елены Павловны послали на трехнедельный курс по обучению основам ухода за больными. На тот момент больных в госпитале хватало, а вот раненых было всего двое – Альфред Черчилль и ваш покорный слуга, плюс из смежных областей еще две девушки с аппендицитом. Альфреда, понятно, никто и не спрашивал, а вот ко мне подкатила моя дражайшая сестричка с просьбой послужить наглядным пособием. Я подумал и согласился – все же потом сестрам милосердия придется заботиться именно о мужчинах, а не о девушках.
Не буду скрывать – это было довольно приятно: многие девушки оказались весьма и весьма привлекательными, симпатичнее даже наших южанок. А потом я увидел бездонные глаза Евгении и понял, что из них мне не выплыть… К счастью, и ей я тоже вроде показался. Потом она то и дело оставалась у меня чуть подольше, и я вдруг осознал, что это тот человек, с которым я хочу связать всю свою жизнь. До сегодняшнего дня я ни разу не обмолвился ей о своих чувствах. Но дня три назад я попросил одного из врачей купить золотое колечко. И сегодня я собирался вручить его ей, предложив руку и сердце.
Конечно, у меня в палате мы никогда не уединялись, но при больнице было небольшое помещение, именуемое почему-то «кафе», прямо как кофе по-французски. И когда я попросил ее после осмотра посидеть там со мной, отпраздновать то, что только что, с ее участием, с моей ноги, наконец, сняли гипс, она неожиданно согласилась. Но не успел я достать коробочку с колечком из кармана, как вдруг открылась дверь, и я увидел Мейбел.
Мы с сестрой с детства были не разлей вода. Даже в то время, когда я учился далеко от дома, в колледже Нью-Джерси, мы проводили все мои каникулы вместе. Уже тогда я замечал, что сестра намного способнее меня. Но увы, для девушек у нас нет ни единого университета, есть лишь несколько «женских академий» в Новой Англии и курсы во многих городах.
Именно на таких курсах она и училась в Саванне, но ей там было ужасно скучно. Зато когда я приезжал домой на рождественские каникулы и привозил с собой учебники по предметам, по которым я «плавал», Мейбел, чуть пролистав учебник, объясняла мне все так, что оценки у меня были одними из лучших в моем году выпуска.
Да и сейчас Мейбел, по отзывам наших общих знакомых, таких как доктор Синицына, подает большие надежды – она ей прочит стать светилом либо в медицине, либо в других естественных науках. И когда она решила уехать на фронт с Крестовоздвиженской общиной, все, от ректора университета и до меня, пытались отговорить ее от этого неожиданного шага. Но она только попросила меня продолжить на время ее отсутствия преподавание английского языка. Я тут же сказал ректору, профессору Владимиру Слонскому, что смогу преподавать еще и латынь, и греческий – от последнего профессор отказался, сказав, что его еще нет в программе, а вот латынь ему пригодится. А на вопрос, смогу ли я передвигаться, я ответил, что завтра – то бишь уже сегодня – с меня снимут гипс, и передвигаться, пусть и на костылях, я как-нибудь смогу. На том и порешили.
Мы с Мейбел здесь, в Петербурге, стали еще ближе друг другу, ведь других знакомых из англоязычного мира у нас не осталось. Ник, ее жених и мой друг, уехал на Южный фронт, а эта скотина Альфред, после того как Мейбел объявила ему, что собирается замуж за Ника, а ему дала от ворот поворот, страшно разозлился и возненавидел не только русских (коих, если сказать честно, он не любил и до того), но и всех «янки». Хотя какие мы, южане, «янки»…
Пару дней назад, перед его отбытием в Копенгаген и далее в Лондон, когда мы с Мейбел зашли к нему попрощаться, то вместо положенных в таком случае наилучших пожеланий и сожалений по поводу разлуки, получили в ответ порцию оскорблений. Он даже отказался взять с собой наши письма для родителей и для дяди Джона. Ну что ж, семь футов под килем. Хорошо все-таки, что Мейбел не выйдет замуж за этого «джентльмена», больше похожего на надутого индюка.
Да, мы с Мейбел всегда были близки. Но вот сейчас она могла бы подождать чуток – все-таки хоть в кафе мы с Евгенией не единственные, но другие нам не мешают. Я обернулся недовольно, а Мейбел выглянула в коридор и кому-то крикнула:
– Да, он здесь!
Тут в кафе вошли… мои мама и папа. Мама, как будто я еще маленький, при всех обняла меня, а папа лишь пожал мне руку – ну хоть на этом спасибо. Евгения вдруг испарилась, да так, что я и не заметил. Коробочка в моем кармане так и осталась не врученной… Но радость при виде родителей затмила и эту проблему – ничего, мы еще успеем с ней объясниться.
Потом я услышал про их долгий путь из Саванны в Петербург; про то, что они приехали нас с Мейбел выкупить, а выкупа, как выяснилось, не понадобится; про то, что они остановились в гостинице «Лондон», что рядом с Дворцовой площадью, и что им там очень нравится. Ну и вопросы последовали – мол, что за девушка была с тобой, когда мы пришли? Я с чистой совестью ответил, что она – всего лишь сестра милосердия, которая за мною ухаживает, но мама так посмотрела на меня, что я понял – она ничуть мне не поверила. Мейбел вдруг сказала, что она, оказывается, еще и графиня, и у меня вдруг сердце ушло в пятки – зачем графине такой, как я?
Меня отругали за то, что я им не писал. Мы с сестрой отправили письма и в Саванну, и родителям кузена Алджи, которые должны были переслать через Копенгаген тогда же, когда и письмо Альфреда. Но то письмо почему-то дошло, а наши – нет…
А далее последовали вопросы про Ника, с которым они успели познакомиться и который помог им устроиться в гостиницу, а также пригласил их на ужин в ресторан «Париж», расположенный неподалеку от их гостиницы. Впрочем, маме понравился тот факт, что он учился там же, где и я (я не стал им говорить, что было это полутора столетиями позже). А вот папа, как я и ожидал, отнесся к потенциальному зятю более чем критически, когда услышал, что «этот янки», как он выразился, «щелкопер». Но узнав, что я уже дал согласие на помолвку, он скривился, но ничего не сказал.
Я с удивлением посмотрел на сестру. Когда я с ним познакомился, ее жених был вполне штатским увальнем. Моя сестра присовокупила, что он сейчас находится у своего шефа по журналистской линии, Юрия Черникова, после чего собирается зайти ко мне. Эх, поскорее бы мне выздороветь; не хочу я в Саванну, по крайней мере пока. И если Ник может служить у русских, то почему бы и мне этим не заняться? Глядишь, и Евгения – простите, графиня Кречетникова – мною тогда заинтересуется, пусть я и не титулованный дворянин…
6 (18) октября 1854 года. Одесса
Мария Александровна Широкина, журналист
Мы сошли с парохода последними. Перед нами открылся великолепный вид – Потемкинская лестница, а где-то там, сверху, крохотная фигурка Дюка Ришелье – бывшего одесского градоначальника и прапраправнучатого племянника кардинала Ришелье. А перед лестницей, в конце пирса, стоял немолодой человек в мундире жандармского вахмистра.
– Похоже, это по нашу душу, – усмехнулся Костя Самохвалов. – Ведь никого больше нет. Ну что ж, пойдем представимся.
Вахмистр отдал честь Косте и сказал немного неуверенно:
– Ваши благородия, вахмистр Самойленко…
Тут он выпучил глаза, глядя на меня, одетую в легкомысленное для середины XIX века летнее платье:
– Барышня… А вы… тоже с его благородием?
Костя ответил ему:
– Любезный, перед тобой штабс-капитан Самохвалов и госпожа Широкина. Я так полагаю, что ты должен нас встретить?