В шоке. Мое путешествие от врача к умирающему пациенту
Один из резидентов начал формулировать мысль о том, что заполнение открытки было по своей сути выполнением нашей части сделки. «Понятно, то есть мы даем ей то, что ей нужно, а она, в свою очередь…»
Он запнулся, и заговорил резидент, который только что закончил свое дежурство.
«Нет, ей нужно, чтобы мы воспринимали ее, какой бы больной она ни была, не просто как больную, а как человека, который лечится. – Это простое описание того, как наше внимательное отношение позволяло нам представлять все в менее мрачном ключе, было прекрасным. – Эти открытки делают надежду более осязаемой».
«Потрясающе, – я была поражена этим заявлением. – Подумайте над этим. Если в конечном счете то, что мы делаем сейчас, сделает надежду более осязаемой…» – я никак не могла подобрать нужные слова, чтобы закончить свою мысль.
«То это можно считать успехом», – закончила за меня медсестра, закивав головой.
«Ну, либо так, либо если ей сделают пересадку», – добавил резидент с явным безразличием в голосе. Остальные неловко засмеялись. Я прекрасно понимала испытываемый ими дискомфорт.
В первую очередь ценится излечение как конечная цель, триумф над болезнью. Мы чувствуем себя гораздо более неуютно, когда речь заходит о чужих страданиях. Мы достигли небывалых высот в предоставлении первоклассного медицинского ухода, что давалось нам, казалось, без особого труда, однако когда нужно было проявить эмпатию, мы порой действовали весьма неуклюже.
Я вспомнила тот раз, когда ответила на вопрос пациента в слезах: «Как такое могло со мной случиться?» – лекцией о сложном переплетении генетики и среды обитания, образа жизни и наследственной предрасположенности, которые в совокупности и привели к итоговому диагнозу. Меня приучили воспринимать любой вопрос как желание получить конкретные данные, и поэтому я не смогла распознать в этом обращении ни страха, ни его экзистенциальной природы. Понадобились годы, чтобы понять подтекст в подобных вопросах. Но даже тогда, когда я разглядела в них попытку выйти на контакт, то по-прежнему не верила в целительную силу сопереживания чужим страданиям. Не ценила то, что было неосязаемым – чувство, что тебя понимают.
Я отдалялась от своих пациентов так, как меня этому учили, – точно так же вели себя сейчас мои подопечные. Я слепо придерживалась того подхода в медицине, который был заложен моими учителями, – отчуждалась, щадила себя. Меня учили, что близость порождает потерю, которая, в свою очередь, порождает разочарование, – что так можно очень быстро «выгореть». Словно у нас изначально есть какой-то ограниченный запас сострадания, который можно быстро исчерпать. Не знаю, верила ли я в подобную концепцию до конца, однако пока сама не стала пациентом, не позволяла себе даже предположить альтернативный подход, подразумевающий сброс защитного панциря и открытое проявление чувств. Я не могла представить, что эти открытые каналы взаимодействия будут только пополнять мои внутренние запасы. Что эмпатия бывает взаимной.
К счастью, мне выпала возможность умереть.
1
Обескровленная
Смерть – это зачерненная сторона зеркала, без которой мы бы ничего не увидели.
Любая боль становится абстрактной в ретроспективе. К нашему счастью, никто не в состоянии вызвать в памяти испытанную прежде боль во всей ее силе. Вспоминая ту боль, из-за которой изначально попала в больницу, я могу описать ее в общих чертах, прикинуть ее размер и форму, однако она стала чем-то отдельным от меня. Происходит своего рода сенсорное насыщение – подобно тому, как теряет для нас всяческий смысл слово, повторенное бесчисленное количество раз. Я помню, что понимала – эта боль несовместима с жизнью. Я помню, как думала о том, что до этого момента не знала ровным счетом ничего о смысле слова «боль», а также что все, что я прежде называла болью, было лишь слабой тенью массивного сооружения под названием боль. Боль, которая разрывала меня на части, была попросту невыносимой.
Инстинкт подсказывал мне, что если столь сильная боль не прекратится, то она обязательно меня убьет.
Я корчилась от боли на каталке в палате акушерского отделения, окруженная типичными для больницы стенами в серо-зеленом кафеле.
Скрючившись, я лежала на правом боку, и мое лицо было достаточно близко к плитке, чтобы почувствовать резкий запах замешанного в раствор хлора. Глазами пробежалась вверх до самого потолка – все делалось с тем расчетом, чтобы было как можно проще вытирать брызги крови. Меня затрясло от мысли о том, через что мне еще предстоит пройти. Меня обескураживал и пугал тот факт, что этот момент специально продумывался при строительстве – все равно что смотреть в криминальных новостях запись с камеры наблюдения, на которой человек покупает липкую ленту прямо перед убийством. Скучная рутина, предвосхищающая последующие ужасы.
Боль началась внезапно за час до этого, прямо во время беззаботного ужина. Это был один из тех совершенно ничем не примечательных дней, про который я бы вскоре совсем позабыла, если бы он не закончился такой катастрофой. В итоге этот серый день стал началом чего-то нового, только мне еще не скоро предстояло это понять.
«Это был совершенно обычный день».
Я часто слышу подобные слова от пациентов и их родственников, людей, переживших ужасную болезнь или семейную трагедию. Когда они размышляют о том, как один день в корне изменил их жизнь, они неизбежно говорят о том, насколько обыденным и непримечательным этот день был до этого момента. Спокойная водная гладь в день, когда кто-то утонул. Безоблачное синее небо в день авиакатастрофы. Из-за отсутствия каких-либо предзнаменований, к которым нас приучили Голливуд и литература, мы чувствуем себя своего рода обманутыми, так как нас лишили возможности предвидеть трагедию. Лишили возможности ее предотвратить.
Это было начало весны, и солнце ярко светило, предвещая предстоящее лето. Воздух в тени был по-прежнему морозным, однако на солнце холод уже был не таким пронзительным. У меня был выходной, и я запланировала сходить перед ужином за покупками. У меня был с собой список всего необходимого для кружка вязания, в который я записалась. Сама идея что-то вязать показалась мне до смешного неэффективной – возможно, именно поэтому она так меня привлекла. После стольких лет, каждая секунда которых была посвящена чтению, учебе и уходу за больными, идея о том, что у меня может найтись время на вязание, стала для меня словно символом освобождения. Кроме того, меня прельщала мысль сделать что-нибудь своими руками для ребенка.
Первым делом, однако, я собиралась купить новую обувь для своих отекших ног. Я была на седьмом месяце беременности, и мое тело было раздутым и тяжелым. Я совсем перестала носить красивые туфли, и теперь даже мои ортопедические ботинки с плоской подошвой к середине дня врезались в кожу вокруг стопы. Я зашла в огромный обувной магазин и принялась искать полки с туфлями на плоской подошве.
Подходя к нужным мне рядам, я почувствовала, что начинаю терять равновесие. До меня вдруг дошло, что я не помню, как приехала сюда на машине. Я осмотрелась вокруг – неужели меня кто-то подвез? Нет, я была одна, значит, за рулем была я. Было странно, что я так быстро об этом забыла, но списала все на недосып. Только что подошел к концу очень загруженный месяц работы в интенсивной терапии, на протяжении которого я дежурила каждую четвертую ночь, и мне приходилось сильно бороться с тем, чтобы не сомкнуть глаз, стоило присесть хоть в сколько-нибудь удобном месте. Неужели я на какое-то время отключилась прямо за рулем? Словно извиняясь, я потрогала свой живот. Я понимала, что должна проявлять больше заботы о своем теле ради ребенка.
Я нашла отдел с неприметной удобной обувью и принялась изучать ассортимент. Какая-то женщина все повторяла: «Простите, простите», все больше раздражаясь из-за того, что я мешаю ей пройти. Видимо, первые четыре раза я ее не расслышала. Я замотала головой, туман рассеялся, и оказалось, что я стою прямо в проходе с двумя туфлями в руках, уже достаточно давно их рассматривая. Почувствовав себя неловко, я сделала вид, что просто никак не могу выбрать между ними, и понесла обе пары на кассу.