Красное и белое. Неутолимая жажда вина
Оз Кларк
Красное и белое. Неутолимая жажда вина
Oz Clarke
Red and White
© 2018 by Oz Clarke
© Дудкова Т., перевод на русский язык, 2019
© Топоркова В., перевод на русский язык, 2019
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2020
* * *Моей дорогой Софии, с любовью.
Добро пожаловать в папочкин мир.
Расстановка декораций
Как возникла моя неутолимая жажда вина
Свой первый бокал я осушил в три года. У нас был пикник на берегу реки. Мой брат пытался утонуть в запруде, отец спасал его, а мама в это время билась в истерике на берегу. Бутылка маминого сливового вина осталась без присмотра, и ей занялся я – было очень вкусно.
Брат выжил, а вот я был на волоске. После того, как папа вытащил его из воды, он заметил опустевшую бутылку, перевернул меня вверх ногами и просто вытряс большую часть жидкости. Это происшествие отбило у меня интерес к алкоголю до восемнадцати лет. Хотя нет. Тем же летом крестили мою сестру. Отец заранее разлил по бокалам южно-африканский херес в ожидании момента, когда она вернется домой из церкви. Как тут устоять – ведь брат, такой же дурачок, мог дотянуться до напитка, забравшись на кресло. Кажется, меня снова трясли – после второго бокала меня немного развезло. И уж после этого я точно не притрагивался к алкоголю до восемнадцати. Но пристрастие к винам со вкусом чернослива осталось со мной навсегда, как и склонность к бокальчику хереса.
Однако это не значит, что я перестал обращать внимание на вкусы, запахи, образы, эмоции и звуки – всего этого было в моем детстве предостаточно. Я рос в сельской местности близ Кента в 1950–60-х.
В школу не ходил лет до пяти лет, оставаясь дома с мамой. Я бродил по полям, болотам и лесам, окружавшим наш дом. Я обожал свою собаку Чанки. Потом я стал хористом в Кентерберийском соборе. Все эти годы я наслаждался ароматами и восторгами детства и отрочества. По английским меркам я пошел в школу поздно, так что все свои дни я проводил на кухне с мамой, наблюдая за ее готовкой и дегустируя всевозможную снедь – рагу, жаркое, подливы, супы, джемы, чатни, маринады, кексы, булочки и хлеб. У нас было что-то вроде коммерческого огорода, и я быстро научился выбирать самые спелые клубнику и вишню, черную и красную смородину, яблоки, сливы и груши. Запах овощей, смешивающийся со специфическим духом сырой земли, когда руками вытягиваешь из почвы морковку или картофель; едкая свежесть только что срезанной петрушки, мяты или шалфея; многообещающее, тяжеловесное благоухание винограда «гамбургский мускат»… Я упивался этим каждый день и до сих пор помню с удивительной четкостью.
Пахла не только еда. Подрастая, я стал замечать запах льняного масла и биты для крикета; резиновых сапог, стоявших у двери на задний двор; улиц, пропитанных пылью в самой середине лета; кучи срезанной травы, побитой весенним дождиком; маминых духов Calèche, которые она берегла для особых случаев; запах отцовского кабинета – старые книги, чернила, масло для смазки и древесная стружка. Кентерберийский собор, такой холодный и бесцветный морозным зимним утром, с каменными плитами, пропахшими тысячелетием без солнечных лучей, и он же – торжественный и экзотичный, как его пропитанные ладаном клирики, ныряющие в сакристию после мессы. Хрусткий аромат свеженакрахмаленных простынь и кастелянши, такой же свежей и накрахмаленной. Вкусы, запахи, эмоции, люди, места. Но пока еще никакого вина.
Все просто: мои родители не очень любили алкоголь. В период между 1950–60-ми британцы пили мало вина: подсчитано, что к началу 1960-х только 5 % регулярно его употребляли. Моих родителей можно с натяжкой отнести к их числу, ведь изредка бутылка вина все-таки оказывалась на столе – примерно дважды в год. Это было либо белое югославское Lutomer Riesling – и я отлично помню его кисло-сладкую фруктовую зрелость, которую я отхлебывал крошечными глотками, – либо красное венгерское «Бычья кровь», с невероятно насыщенным по тем временам вкусом – после первого глотка я кривился от отвращения. Припоминаю и жареную ирландскую индейку с начинкой из шалфея и лука, колбаски чиполата, ветчину в глазури из горчицы с медом, слегка подгоревший жареный картофель – все тогдашние вкусности, гораздо более аппетитные, чем вино. И почему оно так нравилось взрослым?
Единственное вино, которое мне нравилось (если его можно так назвать), было Archbishop of Canterbury. Будучи хористами, каждое Рождество мы обходили окрестности собора, распевая гимны, и завершали свой поход у дворца архиепископа в полной уверенности, что там нас ожидают пирожки и подносы с огненно-красным, немного жгучим и в то же время сладким имбирным вином – чтобы поддержать наши ослабевшие голосовые связки. Имей все вино подобный вкус, оно могло бы вызвать мое расположение.
Но было и кое-что еще. У моей мамы был свой маленький секрет. Я раскрыл его случайно, очередной раз обшаривая кладовую – приличных размеров помещение, забитое банками домашнего варенья, бумажными пакетами с мукой, сахаром и засахаренными фруктами, жестянками с солониной, консервированным колбасным фаршем, бараниной и ветчиной в специальном холодильнике, а также сыром, сливками и сливочным маслом. И снова этот запах – существует ли он поныне, этот доводящий до клаустрофобии дух переполненной кладовки? Но вернемся к секрету моей мамы. Сначала я приметил две бутылки, припрятанные за банками от Kilner примерно на высоте коленей – маминых, не моих. Это было бургундское. Французское бургундское (в те времена в Британии «бургундское» в основном было родом из Испании). Volnay, с его украшенными готическим шрифтом этикетками и изображениями монахов, которые казались не менее экзотическими и романтичными, чем иллюстрации из Келлской книги [1]. Наша жизнь не была особенно богата на события. Мы не ездили в отпуск за границу, не устраивали роскошных вечеринок. Мы не бывали в ресторанах. А в кладовой стояли бутылочки Volnay – мамин секретный грешок.
Я так его и не попробовал. Но не единожды пытался представить себе его вкус. В моем воображении он не имел ничего общего со всеми знакомыми мне вкусами. Он не походил на сливы, малину, яблоки или груши. Я создал себе приключение из ничего. И я никогда не видел, чтобы родители пили это вино. Но я заметил, что отметка года сбора урожая на бутылках менялась практически каждый год. Возможно, это были поздние ужины наедине, после того, как засыпали дети… В кабинете отца, среди его медицинских фолиантов я нашел полбутылки George Goulet Champagne урожая 1952 года. Его я тоже так и не попробовал физически, но не единожды воображал этот пенистый, золотистый, медовый нектар – и до сих пор отчетливо помню эти свои фантазии.
Была ли в нашем доме культура потребления вина? Абсолютно никакой. Но догадывался ли я о существовании этой культуры – недоступной, но манящей, ингригующей, напитанной возможностями? Однозначно да.
У меня было счастливое детство. Но вне собора я жил довольно уединенно и приобрел довольно необычные взгляды на жизнь. Кое-что я помню: когда мне было восемь, я увидел в местной газете фото лысого пожилого мужчины: с сияющей макушкой, по-воскресному чисто и не без порезов выбритый, он смотрел в камеру со смелой улыбкой и грустными глазами и держал золотые часы, полученные им от местного завода по производству гравия. «Почему он такой печальный?» – спросил я отца. «Ну, он идет на пенсию». «Что такое пенсия?» «Люди работают только до шестидесяти пяти лет, а потом идут на пенсию». «Но он выглядит таким несчастным – кажется, он совсем туда не хочет». «Такова жизнь. Ему придется». «Я уж точно не собираюсь на пенсию», – объявил я. «Что ж, тогда тебе не стоит и работать», – ответил папа. «Хорошо, я и не буду», – решил я. И в какой-то степени так оно и вышло.