Книга о Петербурге
Выход к морю – потеря горькая, но горечь потери пришла с годами. А тогда были рады все стороны. И шведский король Густав Адольф, заявивший в риксдаге: «Ни одна их лодка без нашего позволения не появится на волнах Балтийского моря». И царь Михаил Федорович, повелевший на радостях звонить в колокола и стрелять из пушек. И английский посол Джон Мерик, оделенный за труды щедрыми царскими дарами. А всех веселее могло быть его толмачу, на которого он еще недавно жаловался Делагарди: «находясь обыкновенно в нетрезвом виде, [дескать] не умеет скрыть тайн ему вверенных». Какие тайны?.. Праздник же, праздник!
В мою первую книгу вошел рассказ об этих местах. Придумал я персонажа, молодого человека по фамилии Микитин, и подарил ему некоторые свои наблюдения. Персонаж мой – скользкий тип, с задатками карьериста, – будучи комиссаром стройотряда, он сочинял липовые отчеты о шефской работе в духе времени, которому принадлежал, а время действия обозначено точно – 1977 год. Там по сюжету ставил ему печати на фиктивные справки старенький директор поселковой школы, учитель истории, хранитель круглой печати; ставил – по принципу «ты мне, я тебе» (ранее комиссар Микитин оформил ему стенд с членами политбюро). Таков сюжетный план рассказа – без метафизики… Короче, все справки скрепя сердце удостоверил директор, а на справке о памятнике сорвался. Будто бы Микитина стройотряд в свободное от работы время воздвиг обелиск на месте подписания Столбовского мира – в честь 360-летия события. («Ну так вот, – продолжал Микитин, – мы посетили историческое место близ деревни Столбово и решили увековечить событие небольшим памятником». – «Не верю!» – вдруг встрепенулся Илья Фомич. «А зря. Точнее сказать, обелиском». – «Не верю, не верю! Обман!» – «Это как вам угодно. Высота обелиска два с половиной метра». – «Врете! Где он стоит?» – «Обелиск? А где Сясь поворачивает, в лесу». – «Врешь, врешь, ты все врешь! Ты… не верю! Ты врун беспринципный!»)
Меня тогда занимала тема спекуляций, и в частности – тема истории как легкой добычи для всевозможных спекуляций.
И тема увядания памяти. Исторической, если так.
В учебнике «История СССР» за седьмой класс, по которому мы проходили XVII век, Столбовский мир даже не был упомянут (да и Ниеншанц тоже). Не удивился, когда одна моя ровесница, прочитав рассказ, меня спросила, сам ли я придумал этот мир Столбовский, или что-то было такое. Нет, не сам. Что-то было такое.
Еще меня томили невостребованные, невыраженные образы этих мест, связанные с той случайной прогулкой, – этих полей, этой унылой колеи, крохотной, дышащей на ладан деревеньки, «неперспективной» по тогдашней терминологии, – с ее заброшенностью, обреченностью.
Вон как. Недалеко от Столбова, смотрю в интернете, – ближе к реке, за оврагом, теперь коттеджи стоят.
В конце XX века и в начале XXI проживал в Столбове один человек.
А памятник действительно появился. Высокий поклонный крест установили в поле. Вроде бы в 2006-м. Кто – не знаю.
Началось…
Тайна рождения
Вот исторический объект – Северная война как она есть. А вот географический объект – река Нева. Согласен, что коряво, но зато истинно: это родители Санкт-Петербурга.
Чтобы поизящнее получилось, обратимся в духе петровского времени к аллегориям. Как и любой другой войны, аллегория Северной, конечно, Марс (на Шпалерной улице, для наглядности, образец – рядом с колоннадой казарм Кавалергардского полка, – ну тот, что глядит на Ахматову, которая со своего пьедестала глядит на тюремные корпуса «Крестов»… стоп… в нашей книге главное – не отвлекаться…). Аллегория Невы тоже представлена, – статуя женщины у южной Ростральной колонны, по распространенному убеждению, она и есть.
Теперь, когда антропоморфные образы обозначены зримо, с учетом того, что они аллегории, повторим твердо, прямо, уверенно:
– Великая Северная война и река Нева – вот родители Санкт-Петербурга!
Остров зайцев
Когда я ходил еще в школу, помню, пользовалась невероятной популярностью юмористическая телепередача «Кабачок „13 стульев“». Из года в год за столиками этого заведения разыгрывались похожие друг на друга жанровые сценки; завсегдатаи кабачка были все с причудами, которым они на протяжении лет не изменяли; один из них, пан Зюзя, отличался пунктиком на зайцах, – он аттестовал себя как зайцелюба, писал роман о зайцах и все разговоры так или иначе сводил к зайцам. Сначала это было смешно, потом стало надоедать, как и вся передача. Однажды она прекратилась. Но я вспоминаю о ней каждый раз, когда прохожу по деревянному Иоанновскому мосту, ведущему к воротам Петропавловской крепости, и вижу слева от себя на торчащем из воды свайном ледорезе декоративную скульптуру зайца. Он уже стал своего рода символом крепости, и торговля его миниатюрными двойниками бойко идет в сувенирной лавке. Не так давно он был на всю округу единственный, сейчас Петропавловская крепость заселена зайцами. Можно ли было предположить, что лет через тридцать после закрытия той передачи (и через триста лет после основания Санкт-Петербурга) появятся в городе на Неве свои зайцелюбы среди историков, краеведов и журналистов. Один из них, довольно успешный в продвижении своих проектов, с удивительным упорством – на протяжении лет – будет призывать украсить остров, на котором стоит Петропавловская крепость, бронзовыми зайцами (как минимум дюжиной); остров, конечно, называется Заячьим, но зайцелюбская концепция приумножения заячьих скульптур на нем сложнее простой иллюстрации топонима, – стал бы я сейчас ее пересказывать, во-первых, запутался бы, а во-вторых, непременно бы сам уподобился пану Зюзе.
Не знаю, долго ли продлится мода на зайцев. Особого внимания крепостные зайцы не стоят, но одного из этих, надо полагать, все-таки временных объектов, не могу не отметить. Это вполне человекоподобный заяц, который в данный момент, закинув ногу на ногу, сидит на деревянной скамейке перед входом в Музей Старого Петербурга (Инженерный дом – таково историческое название здания). Судя по всему, заяц самодовольно подражает Остапу Бендеру. Демонстрируя правой рукой вполне по-человечески «викторию» (заячьи уши?), он глядит на памятник Петру Первому, известное творение Михаила Шемякина. Это важно. Оттого что перед зайцем стенд с музейной афишей, целиком, однако, не закрывающий вид, кажется тем более, что ушастый подглядывает. Шемякинский Петр чувствует что-то – Петра корежит. Памятники не переносят, когда на них глядят другие памятники, и хотя заяц на скамейке никакой не памятник, объект он все-таки антропоморфный. Своим присутствием он переформатирует контекст, в котором мы привыкли воспринимать бронзового Петра. Он напрочь лишает самоуверенности шемякинского Петра – монумент, излучающий в обычных условиях мрачную иронию и сарказм, чьи пропорции частей тела карикатурно искажены при физиологической достоверности формы лица, повторяющей знаменитую прижизненную маску. Но самоуверенность гротескного Петра потому так сильно и впечатляет, потому так и эпатирует неподготовленного зрителя, что все окружающее пространство просто дышит строгостью, правильностью и целесообразностью. Строгое, правильное, целесообразное пространство не предполагает ничего более абсурдного и неуместного, чем этот лысый Петр без парика. И вдруг – заяц. Петр не видит зайца, он смотрит на Великокняжескую усыпальницу. А заяц нагло глядит на Петра, с его маленькой головой и неимоверно длинными скрюченными пальцами. И Петра определенно корежит. Он растерян, он не понимает, что происходит. Хуже того, Петр своим присутствием, по-своему пафосным – в той степени, в какой способен на пафос постмодернизм, – нечаянно сообщает нахальному зайцу особую убедительность. Я бы сказал, этот заяц обладает паразитарной убедительностью: он убедителен за счет Петра. Петр хоть и сидит в кресле, но заяц, говоря фигурально, ставит его на место. Или «сажает» – что то же.