Тени сумерек
Финрод снял с огня закипевшую воду и в забавном кувшине с носиком заварил квенилас. Терпкий, дразнящий аромат поплыл по комнате, щекотнул нос Берена.
Эти сушеные листья привозили с юга фаласские и нимбретильские эльфы, а покупали они их где-то в такой неописуемой дали, что Берен и представить себе не мог. Листья были любимы и ценимы эльфами за то, что их отвар придавал бодрость и одновременно — успокаивал. От эльфов напиток пошел по всем народам Белерианда, а те пили его на сотню разных способов: смешивая с другими травами, забеливая молоком, заедая медом, подслащивая кленовым сиропом… Эльфы же готовили чистый отвар, заливая пять щепотей листа пинтой воды, и пили его настолько горячим, насколько это было можно.
— Таков был Мелькор, — наконец сказал Фелагунд. — Эльфы не застали дней Творения, но кое-что нам рассказывали, а кое-что я видел своими глазами. Он был и оставался страстным творцом. Когда что-то захватывало его, он мог трудиться, не зная отдыха, но едва очертания замысла становились ясны, как его одолевала скука и он бросал начатое ради новой страсти. Валар не скрывают, что именно он создал огненное сердце Арды. Возможно, все было бы не так плохо, окажись он менее ревнив к своему творению. Он не умел довести его до конца — и не хотел позволять этого другим, готов был скорее разрушить. Он действительно был очень близок к нам, нолдор, и творил с той же страстью… Для начала, я полагаю, он сотворил себе тело — еще до того как предстать перед судом, потому что перед Манвэ он стоял уже в том облике, который я знаю. Он был хорош собой, высок, статен… Если это слово применимо к fana (20), я бы сказал, что его fana было нарядным, и этот наряд он носил почти небрежно. Все айнур старались выглядеть как мы, чтобы не смущать нас и не пугать, но Мелькор и в этом превзошел их всех: он действительно выглядел как нолдо, не отличить. Правда, волосы его были снежно-белыми: очень редкий цвет среди нас. Одновременно и походить на всех — и отличаться; это он умел…
Заворачивая кувшинчик в ткань, чтобы он не остыл, Финрод продолжал говорить:
— Творчество было его естеством, и он все делал красиво. Без всякого видимого труда. Играючи. Кстати, именно он придумал бросать кости, играя в «башни». Игру делает увлекательной только добавление хаоса, говорил он. Когда все просчитывается до конца, как в «башнях» — это неинтересно. А что ему было неинтересно, то он бросал. Ни разу не делал попыток подступиться к тэлери и их кораблям, посмеивался над ними и мореплаванием — ему это было не интересно…
Финрод расставил чашки и налил квенилас. Горячий напиток должен был жечь руки через тоненькие, просвечивающие глиняные стеночки — но не жег, и причиной тому было искусство гончаров. Берен пригубил, крепкая терпкость связала язык — и ушла, оставив приятное послевкусие.
— Как же так вышло, что нолдор поддались ему?
Финрод, держа чашку кончиками пальцев, смотрел на человека сквозь призрачные струйки пара.
— Для этого нужно понять, какими были мы, и почему мы были такими — третье поколение эльфов, рожденное в Амане…
Прикрыв глаза, Финрод отпил треть чашки маленькими глотками, потом отставил питье в сторону, оперся локтями на стол, а лбом — на сплетенные в замок пальцы; помолчал, вспоминая…
— Мы были самым многочисленным поколением, — сказал он наконец. — У Перворожденных было по одному-по два ребенка, а эти дети, придя в Аман, создавали семьи, где было по пять-шесть детей. Нас зачинали в любви и рожали в радости. Мы пришли на благословенную землю, а отцы и матери подготовили ее к нашему приходу. Ни опасностей, ни горестей мы в детстве не знали. Только смех и любовь. Мы не привыкли встречать сопротивления. И привыкли много и страстно желать. А оказалось, что не все желаемое достижимо. Можно выстроить город, подобный Тириону своей красотой — но нельзя снова построить Тирион, словно впервые… Мы могли многое — но хотелось чего-то одного, про что можно было сказать: это — лишь наше, до нас этого не было! Феанор потряс даже Валар своим творением, мы жаждали потрясти Феанора… Мы хотели всего и сразу, и не все понимали, почему это невозможно. Мне повезло больше других: я не был одарен их мерой.
— Ном! — от удивления Берен на миг утратил учтивость. — Не может быть… А это? — он повел рукой в сторону статуи. — А твои песни, которые ты слагал для нас?
— Это все пришло здесь, и за это было дорого заплачено. Тогда же я хотел всего даром и молча сетовал на судьбу. Тебе трудно поверить, что я был молод?
Берен знаком ответил «нет», хотя и покривил душой: он действительно не мог представить себе Финрода юным, неопытным и горячим, подобным себе.
— Я бродил по всему Валинору, поступал в ученики к любому, кто соглашался меня взять — Нерданэль, Феанаро, Румилу, Эаррамэ-корабельщику, занимался тем и этим, и нигде не мог достичь той степени умения, где начинается мастерство. Я не мог работать с камнем и металлом лучше Феанора и Куруфина, не умел так как Маглор слагать песни, и мне было далеко до своих двоюродных братьев по матери, когда строились корабли. Единственное, чего мне хватало — это упрямства, и я бросал очередное занятие не раньше, чем достигал в нем потолка, выше которого меня мог поднять только природный дар, а его не было — или я не мог его отыскать. Что меня интересовало по-настоящему — это эрухини, какие они внутри. Разум, душа. Я приходил к ваньяр (21), но был слишком нолдо для спокойного созерцания. Меня любили, как и моего отца, это было у нас в семье — непримиримые в нашем присутствии забывали на время о своей распре. Отец надеялся, что со временем, через детей, примирятся три потомка Финвэ…
Берен услышал в голосе короля живую боль и устыдился того, что вызвал его на этот разговор.
— Именно Мелькор помог мне осознать, что мое проклятие — на самом деле дар.
— Не может быть.
— Но было. Отчаявшись пристать к какому-то делу, я ударился в игры. И «башни» оказались первым занятием, в котором я несомненно преуспел. Здесь мне пригодилось умение проникать в сердце противника. Не вчитываясь в мысли, понять замыслы… Мы долго оспаривали первенство с Маэдросом, но в конце концов я превзошел его, поскольку был более упорен. Единственным соперником мне остался Мелькор, мы много времени проводили вместе за доской. Между делом он исподволь наводил меня на мысль, что умение просчитывать ходы и предсказывать ответ противника — это тоже своего рода дар, который в своей слепоте не могут оценить мои соплеменники. Я не проглотил наживку, потому что в Валиноре «башни» считались баловством, забавой. Свое звание первого игрока я невысоко ценил, и пробный бросок Мелькора не удался. Зато второй попал в цель: Мелькор хвалил меня за упорство и стремление проникнуть в суть любого вопроса, он заметил, что, так и не став Мастером ни одного дела, я тем не менее многое познал, и умею больше, чем любой эльф Валинора — пусть не в совершенстве, но вполне прилично. Я не замкнут в узком мирке своего искусства и могу судить обо всем, мои оценки верны — а этого никто не хочет замечать. Мелькор намекнул, что может взять меня в ученики и посвятить в тайны искусства. Настоящего, как он говорил, того, что от нас скрывают Валар. И я чуть было не попался.
— Ном!?
— Тогда я еще не был Номом, «Мудрым», Берен. Я был просто Артафинде (22), которого все любят, но никто не уважает. Кроме друга Мелькора, конечно. А друг Мелькор не упускал случая напеть мне, как я умен и талантлив, и как все другие слепы, если не замечают этого.
— И ты верил?
— Кто пил бы яд, если бы он не был сладким? Конечно, я верил, тем более что большая часть этого была правдой. Самая опасная ложь — это правда, Берен.
— Я думал, ложь и правда — это разные вещи.
Лицо Финрода внезапно стало жестким, опираясь на стол, он подался вперед:
— Берен, если я скажу, что ты — головорез, нищий, невежественный дикарь, дни которого — пепел, это будет правда или ложь?
Даже внезапной пощечиной Финрод вряд ли сумел бы потрясти или оскорбить его сильнее.