Прекрасные изгнанники
Но Эрнест все равно был зол и честил всех подряд: «Эсквайр», Макса Перкинса и свою невестку, которая жила в Нью-Йорке и решительно возражала против его отъезда в Испанию, приняв сторону Полин. А еще он жутко расстроился, после того как навестил сына близких друзей, который умирал в санатории в Адирондакских горах. Бедный парень семь лет боролся с туберкулезом, а его старший брат двумя годами раньше скончался от менингита. Я понимала, что Эрнест далеко не подарок, но сердце у него было доброе, большое и щедрое, и меня очень радовали его звонки. Я любила слушать, как он, весь на взводе, говорил об Испании или рассказывал о своих писательских делах, в то время как меня постепенно накрывал кошмар Сент-Луиса и мне уже начинало казаться, что я единственная девушка во всем городе, у кого нет желания подыскивать платье, идеально подходящее для свидания с каким-нибудь до зевоты респектабельным мужчиной.
Эрнест передал мой рассказ – я назвала его «Изгнание» – своему редактору. Издатель, Чарльз Скрибнер, лично написал, что хотел бы напечатать его в своем журнале, но только при условии, что я его сокращу. Я старалась не заморачиваться по поводу того, что Скрибнер отнесся к моему рассказу как к костюму, который следует подогнать под нужный размер: тут ушить, тут слегка укоротить. Вообще-то, у меня были свои собственные стандарты. Я могла писать на заказ статьи для газет, считая подобное вполне нормальным, но художественная литература – это совсем другое. У моих слов была отличная выдержка, как у бордо урожая 1929 года, а теперь пришла пора излить их на бумагу и поделиться своими мыслями с читателем.
– Не капризничай, Студж, Скрибблс плохого не посоветует, – увещевал меня Эрнест. – Поверь, твой текст от этого только выиграет.
Я и не думала капризничать. На самом деле я переживала из-за того, что надолго застряну в Сент-Луисе, респектабельная жизнь которого, со всеми этими клубами, вечеринками и теннисными кортами, навевала на меня невероятную скуку. Чтобы окончательно не закиснуть, я работала в Красном Кресте и помогала жертвам наводнения на юге Миссури. А также переписывалась с Бертраном: он тогда еще жил в Париже и, как и я, подумывал о том, чтобы поехать репортером в Испанию. А что касается рассказа, то я сократила его, как того хотел Скрибнер: в конце концов, это же была не книга, а всего лишь рассказ для журнала, который обычно читают в дороге.
И я наконец-то приступила к роману: засела на третьем этаже, как рак-отшельник, и только изредка выглядывала в окно на Макферсон-авеню, благо все было затянуто туманом и смотреть было не на что. Я тогда строго следовала принципу: отрабатывать одну главу по максимуму и только потом переходить к следующей. Я хотела написать по-настоящему хорошую книгу и тщательно подбирала слова, чтобы они действовали на читателя так же, как подействовала на меня проза Хемингуэя, но все топталась на месте и никак не могла продвинуться вперед. Миссис Рузвельт, когда я поведала ей о своих проблемах, предположила, что я просто мандражирую, потому что одержима поиском идеально правильных слов, и посоветовала не торопиться с правкой и сочинять дальше. Я последовала ее совету и писала как каторжная по десять страниц в день, невзирая на настроение, самочувствие или погоду. Я напряженно работала, но при этом краем уха слышала, как нарастает гул войны в Испании. Хемингуэй мог организовать мою командировку в Мадрид и настойчиво предлагал помощь, но что-то меня отпугивало, я панически боялась стать ему обязанной или попасть под его опеку.
Закончив черновик романа, я отослала его Аллену Гроверу, журналисту из «Тайм». Мы с Алленом за несколько лет до этого пять минут были больше чем просто друзьями, но в результате сохранили хорошие отношения и были искренни друг с другом, что очень важно для любого писателя.
Гровер назвал мой роман реалистичным политическим памфлетом, но не ахти какой историей.
Я забросила книгу, к чертовой матери, и написала Бертрану, чтобы он, если сможет, пока не уезжал и дождался меня в Париже. Хемингуэю я написала, что встречусь с ним в Нью-Йорке по пути в Испанию.
Нью-Йорк, Нью-Йорк
Февраль 1937 года
В Нью-Йорке с Эрнестом было, мягко говоря, непросто, но это был его фирменный стиль: грубиян, бахвал и вечно в подпитии. И всегда с компанией. Мы постоянно откуда-то куда-то шли, утихомиривались на ночь, а затем, слегка оклемавшись днем, вновь отправлялись на поиски приключений, в клуб «Аист» или в ресторан «21». Название последнего заведения отнюдь не подразумевало, что оно предназначено исключительно для юнцов: мне к тому времени уже исполнилось двадцать восемь, а Хемингуэю – тридцать семь, но мы вовсе не были старше всех остальных посетителей. Это был просто адрес: дом номер 21 по Западной Пятьдесят второй улице, где во времена сухого закона располагался подпольный бар со швейцаром и статуэткой жокея на входе. С виду самое обычное здание из красно-коричневого песчаника, окруженное кованой оградой. Пока не окажешься внутри, ничего такого даже и не заподозришь. Миновав обшитую деревянными панелями барную стойку, мы затем шли через зал с подвешенными к потолку макетами кораблей и автомобилей в специальный кабинет, где Эрнест и его приятели часами обсуждали, как они будут снимать документальный фильм, который изменит будущее Испании. Режиссером «Испанской земли» (так называлась эта лента) должен был стать голландец Йорис Ивенс. Этот голубоглазый симпатяга с густыми черными волосами и ямочкой на волевом подбородке, не дурак выпить, производил на женщин неотразимое впечатление: ну просто эталон мужской красоты, каким его представляют не слишком далекие дамочки.
– Студж тоже собирается в Испанию, – сообщил своим друзьям Эрнест. – Ждет, когда бумаги будут готовы.
– Мы с Эрнестино сообщники. Я уже купила накладную бороду и черные очки, – пошутила я, пытаясь завоевать их сердца своим оранжевым платьем и старой доброй самоиронией. – Будем держать рот на замке и прикидываться физкультурниками.
Но из-за Соглашения о невмешательстве я как гражданское лицо не могла поехать в Испанию без специальной визы, а Эрнест, хотя у него самого документы уже были готовы, словно вдруг позабыл о помощи, которую прежде регулярно предлагал мне по телефону. Он мог без умолку – с паузой на глоток виски – рассказывать об обороне Мадрида и битве при Хараме, рассуждать о том, что фашизм и хороший язык несовместимы, о том, что мы должны забыть о собственном благополучии и внести свою лепту в общее дело… Он говорил, а я смотрела на него и понимала, что вижу перед собой мужчину, который хочет поехать в Испанию, но совсем не хочет оказаться на войне.
Чтобы получить проездные документы, я выдумала какую-то бредовую легенду, будто являюсь специальным корреспондентом «Кольерс», и чуть ли не на коленях уговаривала их редактора, с которым была знакома, мне подыграть. И только он согласился, как Эрнест «поднял паруса» и отплыл в Париж, прихватив с собой Сидни Франклина, матадора из Бруклина, с которым познакомился в Испании, когда писал «И восходит солнце». Этот крепкий мужчина с пшеничными волосами совершенно не разбирался в политике и даже толком не представлял, что за фильм они будут снимать. А я, чтобы оплатить дорогу до Парижа, выбила для себя заказ от «Вог» – написать ерундовый материал на тему «Как женщинам среднего возраста оставаться красивыми». Собирая материал для этой статьи, я неудачно испробовала на себе новое средство, содрав кожу на лице буквально до мяса. В результате, отплывая из Нью-Йорка, я являла собой ужасное зрелище. Вдобавок в каюте у меня взорвался радиатор, телефон работал как бог на душу положит, а лифт и звонок вызова персонала на этом корабле вообще не функционировали. Но ради того, чтобы заработать на переезд в Европу и получить возможность писать о войне в Испании, я бы и танец с веерами на Таймс-сквер исполнила, и арию из «Аиды» в Центральном парке спела.
Говорят, ретроспективный взгляд дает четкую картинку, но это не так, он замутнен окулярами, в которых мы плывем по жизни. Очки ностальгии или очки сожаления? Чувствуете разницу? Оглядываясь назад, могу сказать, что моя жизнь похожа на серию забегов навстречу опасности и новым впечатлениям. Я писала о первых годах правления Гитлера, о гражданской войне в Испании и о Второй мировой войне, о войне в Корее и во Вьетнаме, о вооруженных конфликтах в Латинской Америке. О вторжении США в Панаму я писала, когда мне исполнился восемьдесят один год. Многие тогда сочли мое поведение безрассудным, но мне кажется, что все обстоит с точностью до наоборот: в том, чтобы вести себя в соответствии со своим возрастом, то есть по-старушечьи, настолько мало смысла, что как раз решение сидеть дома было бы с моей стороны крайне неразумным. Хотя в мои личные окуляры трудно разглядеть, в каком направлении я бегу, а компанию мне составляет призрак в нелепой дорожной шляпке.