Амальгама счастья
– Конечно, конечно, как скажешь. Он подождет. Но, наверное, и Даша тебя уже утомила. Говорил я тебе, не надо было выдергивать ее из дома – еще успеете и навидаться, и наговориться… – жестко прервал их Сергей Петрович.
И уже обнимал Дашу за плечи, уводил, тянул из комнаты, недобро на нее поглядывая и делая вид, что не слышит тихих возражений матери.
В просторной гостиной, там, где матово отсвечивали горки, заполненные старинным фарфором, где хрустальная люстра бросала торжественные блики на огромную дубовую столешницу (как же памятны были Даше нечастые, чинные семейные празднества за этим столом по случаю бабушкиных именин – в те годы, когда она их еще праздновала!), где по стенам разбросаны были мягкими цветовыми пятнами полотна русских передвижников, – так вот, в этой самой гостиной дядя уютно устроился в кожаном кресле и предложил:
– Садись и ты. Домой ведь не поедешь? Конечно, нет, что я спрашиваю… Вы ведь не договорили.
– Нам не дали договорить, – поправила его Даша. Спорить ей не хотелось – да было и не о чем, а хотелось домой, спать. Но в то же время она понимала: нельзя уезжать, не простившись с Верой Николаевной. Это не было с ее стороны простой вежливостью, это было нежеланием расставаться навсегда без последнего слова, взгляда, прикосновения…
– Ты меня осуждаешь, – не вопросительно, а скорее утвердительно произнес Сергей Петрович. – Наверное, правильно. Но только не надо представлять всех нас в виде акул, хищно ждущих последнего маминого вздоха. Все немного иначе, и мы не палачи, а жертвы…
– Бабушкины? – засмеявшись, перебила Даша. Ее собеседник поморщился.
– Да не самой бабушки, а ее неуемной фанаберии, неудержимой склонности к спектаклям и драматическим позам. Ты же знаешь, завещания нет. Что ей мешало, скажи пожалуйста, сделать все достойно и просто, как люди делают, как в нормальных семьях принято? Распорядилась бы сама, без истерик и паники, расписала – что кому; слава богу, есть что расписывать. И тебе бы, между прочим, могло обломиться, если б она и вправду захотела тебя облагодетельствовать… И никаких бы обид, никаких трагедий не было. Так нет же, вбила себе в голову, что, как только составит завещание, тут же за ней и смерть придет. Ну смешно же, право слово!
Даша кивнула. И в самом деле смешно. Об этой фантазии Веры Николаевны вся родня знала, все соседи судачили. И, по большому счету, Сергей Петрович прав. Он часто бывает прав – холеный, ладный, подтянутый, все еще импозантный в свои шестьдесят с хвостиком. И смотреть на него, в общем, приятно: воплощение жизненной удачи, лучащегося здоровья, хорошего воспитания… Господи, да почему же ей так неприятно на него смотреть?
«Может, завидуешь?» – ядовито спросил тоненький внутренний голос. Но Даша одернула его строго и уверенно: не в зависти дело. А в чем же?..
А дядя тем временем продолжал:
– Давай, Дарья, мы не будем с тобой разыгрывать пошлую мизансцену под названием «Бедная родственница у постели умирающей в ожидании наследства». Надеюсь, ты человек здравомыслящий и сама понимаешь: завещания нет и, скорее всего, уже не будет. Я свою мать знаю. А не будет завещания – не будет и родственных благодеяний. По закону все достанется нам, двум сыновьям и прямым наследникам. Ты уж не обессудь: не мы так распорядились… Поэтому давай договоримся жить дальше без взаимной неприязни и необоснованных претензий друг к другу.
Даша кивнула. Прав, прав Сергей Петрович. Претензий у нее и раньше не было, что же касается неприязни, то… А дядя вдруг круто поменял тему и с небрежной, но ощутимой заинтересованностью спросил:
– Кстати, ты внимания не обратила? Шкатулка еще на месте?
Даша рассмеялась, и стало ей почему-то легко, и пропало чувство неловкости перед этим элегантным, уверенным в себе мужчиной.
– На месте, дядя, не волнуйтесь. Все там же, под подушкой, я видела. Целы ваши жемчуга-брильянты.
– Напрасно смеешься, – строго оборвал ее родственник. – И они не мои, они – фамильные, детям и внукам достанутся. Впрочем, тебе этого не понять, у тебя чувства семьи нет и никогда не было – откуда ему взяться?
И правда, кажется, взяться неоткуда. А чувство семьи у Даши все-таки есть и выражается не в стремлении поскорей наложить лапу на наследные драгоценности… Но дискутировать ей по-прежнему не хотелось. Она поднялась, подошла к окну и, отодвинув тяжелые шторы, чуть-чуть приотворила створку. Сырой воздух московского октября ворвался в комнату, тусклый утренний свет как-то сразу обесценил и заставил побледнеть роскошное электрическое освещение, стало ощутимо прохладней, но зато дышалось легче. Чуть поежившись, Даша уткнулась лбом в стекло и застыла.
– Закрой окно, – услышала она недовольный и по-прежнему суховатый голос. – Сама простудишься и дом выхолодишь.
Она вздохнула и вернулась в кресло. Глупая привычка повиноваться осталась в ней с детства. А ведь, казалось бы, уже не девочка – двадцать семь…
Посидели, помолчали. Даша крутила тонкое серебряное колечко на пальце (ей шло серебро, шли легкие, неброские тона и ткани – «акварельная девочка», как звали ее когда-то сокурсники в архитектурном), отбрасывала назад пепельную прядь волос, привычно тянулась за сигаретой – и вспоминала, что нельзя… Ей казалось, в доме стоят все часы и слоится застывший, как слюда, воздух; замерли неподвижные темные занавеси; затуманились, словно побледнели, все зеркала. Дом ждал смерти. И ожидание это, повисшее в воздухе, стало наконец столь ощутимым и тягостным, что Даша не выдержала:
– Можно я загляну еще раз к бабушке? Только попрощаюсь и уйду. Мне ведь сегодня на работу.
– Нельзя, – ответил Сергей Петрович. – У нее в это время обычно бывает медсестра – знаешь, давление померить, витаминчики вколоть… А ты вот что, – громко и немного делано вдруг оживился он, – сходи-ка на кухню, свари кофейку, сообрази что-нибудь на завтрак. Поедим, заглянем вместе к Вере Николаевне, а потом мой шофер тебя подбросит на работу. Годится?
– Не годится, – резче обычного ответила Даша. – Для работы я не одета. Мне нужно привести себя в порядок и хоть немного собраться с мыслями.
– Так ведь еще и семи нет. Не упрямься, пожалуйста…
И тут из спальни раздался легкий вскрик, шум – и сразу же заговорил весь дом, забегали и засуетились люди, заскрипела мебель, разбилась чашка, и тишины больше не стало.
Дом дождался.
* * *Кофе Даше все-таки пришлось сварить. Она делала это почти машинально: перетирала жесткие зерна в ручной деревянной мельнице, ставила на огонь тяжелый старинный кофейник, искала сахарницу, которой почему-то не оказалось на привычном месте… Бегство на кухню было кстати; ей совсем не хотелось принимать участие в том ритуальном действе, которое разыгрывалось теперь в доме на Смоленке. Хотелось другого: молча посидеть рядом с бабушкой, подержать ее за руку и запомнить тяжеловатое, родное лицо – еще не успевшее измениться… Но этого было нельзя. Даша отлично понимала, что в этой игре, среди шепотков и коротких всхлипываний, ей нет места, и просто ждала, пока пройдет время и кто-нибудь вспомнит: «Ой, где-то здесь я Дашу видела, надо ее позвать попрощаться!»
Позвонив в банк и отпросившись на неопределенное время (постылая работа! надутый, недалекий начальник!), она сидела теперь на кухне и вспоминала, вспоминала… Почему так странно устроены люди? Не столь часто приходила она в последние годы к Вере Николаевне. Но когда узнала, что та почти безнадежна – а умирала бабушка не от какой-то конкретной болезни, а просто «от старости», как говорили все врачи, – стала бывать каждую неделю. Они так никогда и не сделались близки как родственники: Вера Николаевна никого не впускала в свой потаенный внутренний мир. Но при этом интересовалась Дашей и ее жизнью всегда. А поскольку она и в свои девяносто с лишним была умна и небывало остра в суждениях, Даша чувствовала: теперь ей будет страшно не хватать этих неторопливых часов в затемненной спальне, жарких споров обо всем на свете и бабушкиных язвительных «барышня» и «помилуйте-с»…