Лесков: Прозёванный гений
Адресату было тогда пять лет; после этого Семен Дмитриевич прожил еще 12 лет и порадовался рождению нескольких сыновей. Николай Семенович прочитал это завещание уже после смерти отца и сохранил его в своих бумагах. Едва ли не все отцовские заповеди он впоследствии нарушил, хотя путем гражданской службы идти всё-таки попытался – поступил служить в Орловскую уголовную палату.
Второй сохранившийся документ, написанный Семеном Дмитриевичем, – ходатайство на имя председателя уголовной палаты Дмитрия Николаевича Клушина, в котором отец просит о «внимании» к его старшему сыну – «с характером сильным» и способностями «достаточными». Письмо так и осталось в бумагах Николая Семеновича, возможно, как раз и проявившего характер и не пожелавшего, чтобы отец о нем просил.
Глухов – Киев
Глухов встретил тарантас колокольным звоном – отходила обедня. Вдоль дороги теснились заросли развесистой вербы; когда колокола начинали петь высоко, казалось, перекликаются серебристые шарики на острых темно-вишневых ветках.
На въезде в город тарантас качнулся, закатился в яму неведомой глубины, стукнул передними колесами и накренился. Пассажиры охнули, возница стегнул лошадок раз и другой; те поднатужились, коренной дернулся, захрипел, пристяжные потянулись. Вывезли. Но до того твердая поступь тарантаса стала робка и нерешительна, будто он совершил какую-нибудь глупость. Еле доползли до станции. Кучер, молодой румяный парень, соскочил с козел, пощупал, пошатал спицы и сообщил, что от удара о невидимое препятствие, находившееся в той самой яме, в переднем колесе лопнула шина, а в заднем вывалились три спицы.
Раньше обеда выезд не предвиделся.
Николай пошел бродить по городу, искать знаменитую Малороссийскую коллегию и дворец гетмана Скоропадского, о котором столько читал и слышал, но ничего не нашел – ни коллегии, ни дворца. Глухов из резиденции малороссийского гетмана сделался самым обыкновенным уездным городом – с выскакивающими из дворов пыльными курами, лужами в улицу шириной, унылыми торговыми рядами, широкой площадью и зевающими во весь рот приказчиками за прилавками.
Все разочарования искупил трактир рядом со станцией – опрятный, с приличной мебелью, чисто одетым половым, мешавшим русский с малороссийским.
Малороссия уже поглядывала отовсюду: умывальный кувшин был покрашен в густой васильковый цвет, по рушнику вился розовый узор, борщ подали с салом и пампушками. К борщу прилагались морс и сливянка – да с таким ароматом, будто прошла самая деликатная панночка с раздушенным платочком в белой руке. Сливянка и сытный обед подняли дух утомленного долгой дорогой путешественника. Отяжелев, но повеселев, он отправился на станцию, где узнал, что их румяный возница проявил недюжинную расторопность, тарантас в полной исправности и готов отправиться в путь.
Все снова расселись; Судариков примолк, от самого Севска ему неможилось – в севском трактире встретил старого приятеля, и они славно кутнули. Теперь Судариков сидел прозрачный, бледный, не ел и не пил. «Порастрясло добра молодца», – не без удовольствия повторял купец, сверкая крыжовенными глазами, а приказчик моргал строго, глядел с укором.
Тронувшись, повозка уже за околицей въехала под широкую сливовую тучу, которая немного проползла над ними и начала побрызгивать дождиком. Стало сыро, сумрачно и как-то серо. Мелкий дождь так и сыпал на распаханные поля, деревни – и, несмотря на пробившуюся везде свежую зелень, дорожная скука надавила на сердце. Попутчики задремали, а ему не спалось.
Как-то встретит его дядюшка? Ученый, доктор, профессор, а он-то, он… Недоучка – так звала его в сердцах мать. И про университет Киевский он всем этим дорожным соседям соврал. Поступить он туда никак не мог: Орловскую гимназию бросил, не окончив третий класс, дальше учиться не пожелал. Потом он всё придумает, объяснит, уже стариком напишет, что свершилось это по великой тяжкой необходимости:
«Обучался в Орловской гимназии. Осиротел на шестнадцатом годе и остался совершенно беспомощным. Ничтожное имущество, какое осталось от отца, погибло в огне. Это было время знаменитых орловских пожаров. Это же положило предел и правильному продолжению учености. Затем – самоучка»42.
Но сиротство было тут ни при чем: он покинул гимназию 31 августа 1846 года, за два года до смерти отца. Да и горел Орел в другое время. «Мать корила сына и леностью, и безучастием к интересам семьи, как и к своим собственным, – писал Андрей Николаевич Лесков. – Через сорок лет, за полгода до своей смерти, на мой вопрос, в чем тут было дело, она, без тени прощения или забвения давней обиды, жестко отрезала: “Не хотел учиться!”»43.
Так же как когда-то отец, сообщил он своим родителям, что желает изменить свою жизнь и в гимназии учиться дальше не станет. Семен Дмитриевич, уже бессильный, кротко листавший любимых римлян, от охватившей душу апатии, а возможно, вспоминая о собственном молодом бунте против рясы, почти не возражал. Мать бушевала и всё не могла понять.
Почему отказывается учиться? Ленится? Недостает усердия или любви к наукам? Но она знала: когда хотел – был он и усерден, и терпелив, и дотошен. Первые два года Николай действительно показывал неплохие успехи, но в третьем классе был оставлен, отсидел за партой еще год – и снова не был переведен в четвертый. Учиться в том же классе в третий раз было невозможно, позорно. Но и уйти из гимназии в письмоводители – понижение статуса. Гимназист в «хороших домах» был своим, подканцелярист – чужим. Ему предстояло немало унижений, объяснений – мучительных, до конца жизни.
Юный Лесков об этом не думал. Он этого пока не знал. Не «не хотел» – не мог больше выносить эту мертвую скуку, зубрежку и ложь. Он их ненавидел, почти всех. Только математик Бернатович ему нравился да отец Ефим, давний приятель отца, остальные – инспектор Азбукин, с удовольствием отправлявший гимназистов на порку, злобный пьяница Функендорф, засыпавший его «единицами» по немецкому, директор Кронеберг, проклинаемый всеми, отвешивавший ученикам пощечины, а в ответ получивший от них письмо, что его дом скоро подожгут, – нет!
Довольно.
Едва Николаю исполнилось 16 лет, он был причислен ко второму разряду канцелярских служителей Орловской палаты уголовного суда, с жалованьем 36 рублей серебром в год. Обыкновенные, крепко сшитые сапоги стоили девять рублей. Будь Лесков дворянином, его зачислили бы писцом не второго, а первого разряда с окладом в два раза большим, 72 рубля. Но Семен Дмитриевич за 15 лет после получения асессорского чина, дававшего право на потомственное дворянство, так и не собрался подать прошение о его получении. Только теперь, поддавшись уговорам семейства, он отослал наконец необходимые бумаги. Год спустя, в 1848-м, надворный советник Семен Дмитриевич Лесков был, наконец, официально утвержден в дворянском достоинстве; сам до этого он уже не дожил, зато Николая сейчас же причислили к канцелярским служителям первого разряда. Сильно ли порадовало его повышение?
Как только началась служба, нудная, пыльная, в комнате с годами не мытыми окнами, стертыми лицами – во сто крат унылей гимназической тягомотины, к сердцу подступила обида… на себя, на отца. Нужно, совершенно необходимо было окончить гимназический курс, перетерпеть; отец обязан был настоять, крикнуть, пригрозить, а не строчить униженные рекомендательные письма. А теперь что? Уголовные дела.
О подкинутом младенце;
о краже золотого кольца;
о нанесении рядовому Мамонтову удара;
о намеревавшейся лишить себя жизни дворовой девке Филипьевой;
о похищении денег из орловской Успенской церкви;
о краже дворовым человеком князя Голицына Матвеем Исаевым из церкви села Богодухова 147р. 90 коп. серебром;
о подкинутом к дому брагинского мещанина Ефима Долгинцева неизвестного мужского пола младенце.