Москва под ударом
У Василисы Сергеевны сознания не было: Анна-то Павловна с правом могла то же самое думать о ней: что – вот двадцать пять лет Василиса Сергеевна, дама известная, всюду была принята; у Ключевских, у Усовых, у Звенифа-зовых: Павел Сергеич, Сергей Алексеич, кто еще там – про нее…
И в стихах, кем-то писанных в восьмидесятых годах, где шел перечень, что у кого, между прочим, о ней говорилось:
У Николай Ильича Стороженко –Все ясно: у этого – то; у той – это; но Василиса Сергеевна, «Василисёнок ученый», отмеченный, как принадлежность Ивана Иваныча, вдруг оказался чужой принадлежностью: можно бы было ведь в стиле отрывочка восьмидесятых годов написать, что -
У Василисы Сергевны КоробкинойНет уж Ивана Иваныча!Или же:
У Анны Павловны –Нет принадлежности!Словом: хочу я сказать, что разыгрывалося одно содержанье душевное в двух оболочках; и – стало миазменно как-то; на улице ж встал сплошной бред: «Золотых дел… Щупак», или «Бар-П еар – с неграми», в грохоте пролеток сплошное: «хо-хо».
Ядовитая женщина проядовитила стены; и многоголовчатою представлялась: одной головою торчала в дверях, головою другой караулила с улицы; третьей – вставала в окошке (кивать там насмешливо).
Вечером, в садик пройдясь, из ворот, проглядела она в переулок; пропятилось там очертание женщины, – с палкой, под рыжею тучей: на фоне глухой, желто-сизой стены; и ворона кружилась над ней, как над падалью.
Вдруг дерева забессмыслились в шопотах: завертопрашило в окна. Порыв налетел.
Десять дней уж прошло: написала Никите Васильевичу обо всем: от него она знала о «краже со взломом» в столе; он ей плакался, что уж три месяца с Анной Павловной совсе не видится (кушает, трудится и отдыхает один), что она, оградившись стеной от него, за стеною сидит; и сопит хам ужасно; ночами его настигает порой в коридоре,
со свечкой в руках.
Погрозится; и – скроется.
Да, Василиса Сергеевна в длинном письме в первый раз от Никиты Васильевича в резкой форме потребовала: угомонить Анну Павловну!
Странно: сперва промолчал; и молчанием этим предательски он поступил с беззащитною женщиной; после уже получила письмо от него; написал – невпрочет, невразгреб: темновато и витиевато.
И – рожилось: дни с подмиганцами! Шторы в гостиной ложились лилово-атласными складками.
Из-за гардин, ставши взбочь, поглядела: с угла переулка старуха, сжав трость, упиралась к ним в окна двумя темно-синими стеклами, чтоб, став в дверях, наградить их ударами; темные горькие тени от тучи прошли.
Василиса Сергеевна, ахнув, – к себе: запереться; смирнела в тенях, потрясухою дергаясь; там, из окна, – вид на дворик: росла молодятина, сохло белье на веревках: и желто -песочный просох исклокочился травкой под блестки дождя, в косом солнышке; разворошился людьми этот дворик: просунуться б, воздушек нюхать.
Она же, – смирнела в тенях, уже зная, что… что…: как река льет струи свои в море, так точно со всех направлений лилась Анна Павловна к ним в переулок: с Телячьей Площадки.
А дни подсыхали; и радостно так дроботали пролетки: уже обозначалась леторосль отпрысков, веточек, жердочек; щелкнуло в воздухе птицею; даже был раз теплооблачный, голубо-пепельный день.
И потом все свернулось в дожди; и дожди обернулись в снежинки.
____________________«Она», – не сошла ли с ума?
Потому что, – стояла литым изваяньем в угле переулка, застынув составом весьма разнородных веществ; подойдя к подоконнику, – в окна просунется; выйти из двери, – и следом пойдет: исковеркать ей жизнь.
То – часами бродила кругом переулка; но день изо дня уменьшались круги; приближались; и – снова: часами стояла там, наискось, и – было странно стояние толстой старухи в очках с перевязанной черным платком головою, с увесистой палкой, которую твердо держала она, на которую твердо она опиралась; ее – заносили снежинки; и – перегревали лучи; но – стояла.
Стояла все ближе.
Профессорша чувствовала, что – пойдет: станет прямо под окнами; будет кивать им оттуда и будет стучать им оттуда, – обславит; старуху и так уже видели.
Первой увидела Наденька:
– Я Анну Павловну видела…
И через день повторила – с тревожным вопросом во взгляде:
– Стоит Анна Павловна там?
В тот же день за обедом с дрожащим и с тихим мяуканьем, точно пожаловалась над тарелкою супу:
– Он а… еще там. И – как вспыхнет!
Иван же Иваныч, – представьте, – взмигнул; и – отрезал:
– Ия – ее видел уже.
Вопросительно обе взглянули, но он будоражил буфет перепрыгом под стулом; он знал, кто – «она»: тарарахал по скатерти, очень значительно чмыхнувши носом; что думал о «казусе» он? Ведь – слепец, ведь – ребенок, а – высмотрел. Может, он там, на углу, объяснялся?
Всем стало тут вдвое стыднее.
Иван же Иваныч с подгрохотом встал: Василису Сергеевну похлопывать:
– Ну – ничего-с…
– Обойдется, дружочек мой, Вассочка…
Сел, и – рука заходила мясистой ладонью, которую крался он к мухе: схватить; Василиса Сергеевна, перемогая себя, заминала «вмешательство»:
– Вам, говорят, бенефис приготовили?
Схватил муху; и пойманной мухою – шваркнул о стол: – И не мне, в корне взять: двадцатипятилетие празднует «Математический Сборник»… Я тут ни при чем…
Наступило молчание: снова уткнулись носами в тарелки; и будто в ответ на все то, что сейчас проходило меж ними, в пустом кабинетике встал мелодический звук, – еле слышный и жалобный:
– Дзан.
Кто-то сделал тут вид, что не слышит.
– В Москву возвратился Млипазов…
Тогда совершенно отчетливо, нетерпеливо, настойчиво – дзакнуло; бросив ножи, повернулись; профессор разинулся ухом.
И – грянуло громко в окне.
– Анна Павловна!
Страшно!
Иван же Иваныч, как впрыгнет, да как кубариком – в дверь: в кабинетик!
11
И в сумерках синих оконного выреза видел – отчетливо: рожа прилипла; казалось, что – желтая. Рожа в окошке исчезла.
Иван же Иваныч, шарахнувшись, влип – в желто-сизые стены; и – замер: подъюрк под окно несомненный! Схвативши фонарик, случайно (случайно ль?) просунутый между томами ван-Агнуса и Карла Вранца («Гешихте дер Математик» и «Проблемен») – вприсядку: к окну: заседать и молчать, чтобы – высмотреть.
Сел там орлом; осторожно подъерзывал носом; и ждал, как с фундамента выглянет; да – очевидно, что кто-то там влез на фундамент, таяся в застенном простенке, стененный, прилипнув руками, ногами и телом к стене; представлялся удобнейший случай поймать: того самого; или – то самое, что не давало покою, решив навсегда…
Потому что, – мелькания, тени и рожа в окне (оставалась такая возможность) могли оказаться «пепешками», «пшишками», то есть приливом кровей к голове.
Но звук «дзан», всеми ими услышанный, – вовсе не призрак!
Сидел на карачках, выерзывал носом; и слышал, что там, за дверями, сначала шушукались, плакались и, наконец, закричали, – Надюша и Вассочка:
– Папочка…
– Ах, да пусти меня… В дверь застучали.
Иван же Иваныч – дверь запер; теперь, из засады своей он не мог подать голоса.
– Вот еще дура – кричит: – эдак можно спугнуть!
И в засаде засев, видел: небо; вдруг – ти-ти-ти-ти-ти. И с ти-ти-ти-ти-ти (подшептывал в миг напряженья он) – подкарабкался.
Там же в стекле стал картузик, – подвыюркнув: перепривыюркнул с молниеносною скоростью; и, убедившись, что нет никого, – ну и к стеклу прилипать: чуткий пес за юлящего мышкою носом юлит – вверх-вниз-наискось – так, чтоб уткнувшися в норку, где скрылась она, присмиреть, выжидая.