Обманщики
Она отвернулась.
Он посмотрел в потолок.
Молчал целую минуту, а потом сказал вроде бы покаянно, но и мстительно, как ребенок, который вдруг говорит: «Мамочка, ты три дня искала свою любимую чашку. Это я ее разбил, а осколки выбросил», – говорит, предчувствуя наказание, но и наслаждаясь маминым огорчением:
– Да, да, правда…
Его голос дрожал – он был оскорблен почти до слез. Потому что он искренне считал, что бросил настоящую науку и пошел по научно-служебной, так сказать, линии – ради семьи. Мужчина должен зарабатывать деньги. Обеспечивать жену и детей. И ведь ей все нравилось: квартира, машина, свободные деньги… А теперь, значит, вот как.
Хотелось сделать ей побольнее.
– Да, да, правда, – повторил он. – У меня есть женщина, уже много лет. Сказать кто?
– Не обязательно.
– Вот и хорошо, – продолжал он. – Есть женщина, тоже любимая, как и ты. Но я тебе с ней не изменяю. В грубом телесном смысле. Разные стили секса, ты меня понимаешь? Поэтому, собственно говоря, в наших с тобой, прости меня, интимных отношениях все сложилось так, как сложилось…
– Короче, ты меня трахаешь, а ее лижешь? – грубо спросила она. – Мне одно, ей другое? А она не обижается?
Он промолчал.
– Ясно, – кивнула она. – Ладно. Понятно.
Встала, открыла шкаф, стала доставать свою одежду, складывать на полу. Ходила по комнате, а потом и по всей квартире совсем голая. Он не вытерпел и сказал:
– А раньше ты говорила «отвернись, я оденусь».
– Мало ли что было раньше, – отмахнулась она.
Через час она собрала две большие сумки.
Начала одеваться.
– Куда же ты собралась? – спросил он.
Все это время он продолжал лежать в постели; у него и в самом деле была какая-то слабость в теле и особенно в голове после вчерашнего: выпили серьезно. Он не соврал вчера вечером, он действительно был пьян по-юбилейному, а она, получается, вдруг захотела от него, от шестидесятилетнего мужчины, безотказного секса…
Что с ней?
«А со мной что? – подумал Антон Григорьевич. – Зачем я все это ей наболтал? И куда она пойдет, кстати говоря? Ведь у нее только и есть что одна четвертая доля в собственности на вот эту квартиру. Ну да. Она, я и двое детей. И денег у нее тоже нет, кроме тех, что я выдаю на хозяйство… Сколько там наэкономишь. Любовник? Какой любовник, смешно! – Он оглядел ее некрасивую тощую фигуру. – Да и не в сиськах дело, был бы любовник, я бы учуял раньше».
– Куда же ты? – спросил с издевкой, но при этом даже сочувственно, как будто оставляя ей путь назад.
– К себе, – сказала она.
– То есть…
– Пять лет назад у меня умерла тетя и завещала мне квартиру. Хорошую. Двухкомнатную, но большую, на Ленинском, в старой части. Пятнадцать минут пешком от метро «Октябрьская». Я ее сдаю. А деньги кладу себе на счет.
– Что? – Он вскочил с постели.
– Это еще не всё. А дедушкин младший брат, Феоктист Степанович, год назад оставил мне квартирку совсем маленькую, в панельном доме, на улице Введенского. Это ближе к метро «Беляево». Как раз для одинокой женщины.
Он завернулся в одеяло, прошелся по комнате.
– Маша, я всего мог ждать, но такой… такой подлости… лучше бы ты мне изменила…
– Ты полагаешь?
– Я работал изо всех сил, отказался от науки, чтоб кормить семью, чтоб иметь квартиру, чтоб платить за детей в институт, чтоб покупать вам всем всё, – он задыхался от гнева на нее и от жалости к себе, – а ты, оказывается… просто не знаю…
– Оденься. В этом одеяле ты похож на римского императора.
– Вон из моего дома! – закричал он. – Мерзавка! Предательница! – Он перевел дух и потер себе грудь, слева. – А лучше оставайся. Давай поговорим. Простим друг друга. Мы уже такие старые…
– Вот именно что старые. Но еще чуть-чуть осталось.
Гостиная была завалена подарками в красивых коробках, в лентах и бантиках. В длинных деревянных футлярах лежали коньяки и дорогие вина. В плоских упаковках были, наверное, картины и книги. Смешно, но еще вчера она предвкушала, как они с мужем после кофе и утреннего секса сядут разбирать всю эту праздничную кучу, как она расставит цветы по вазам, как будет ножницами резать золотую и серебряную оберточную бумагу, как будет ставить коньяк – в бар, одеколон – на туалетный стол, фарфоровую статуэтку – на полку за стекло…
«Что со мной? – подумала Марья Николаевна. – Может, просто климакс? Ну а чего плохого в климаксе? Климакс означает „перелом“, и это просто чудесно».
Все впереди.
* * *Впереди – долгие и прекрасные дни в маленькой квартире. Одна, боже мой, какое счастье! Одна в кресле у окна, за которым шумит, зеленеет и пахнет почти загородный Битцевский лес. А на коленях книга.
Например, учебник китайского языка.
О ненависти и любви
Из ненаписанной книги
…Граф разговаривал с ним с безупречной вежливостью, подчеркнуто на равных, но именно в этой вежливости и в этом постоянном, отчасти даже навязчивом подчеркивании равенства, в словах «мы же с вами оба петербуржцы… мы же с вами университетские люди…» – Иван Николаевич видел какое-то утонченное издевательское презрение, ибо точно знал, что граф никогда не пригласит его к себе в дом, никогда не примет его приглашения, а если вдруг волею судьбы случится такое невероятное событие, что сын графа влюбится в его дочь – то граф возьмет все меры, вплоть до полицейских, чтобы этого брака не случилось; но потом, ежели им вдруг снова придется встретиться в коллегии присяжных, опять будет очаровательно вежлив и, как это сейчас называют, демократичен.
Поэтому Иван Николаевич ненавидел и презирал графа всеми силами своей исконно разночинской души, всеми чувствами человека, бегавшего по урокам, курившего дешевые папиросы в каморке на седьмом этаже, до одури зубрившего перед экзаменами, защитившего диссертацию, получившего сначала приват-доцентуру, а в позапрошлом году и звание профессора, и даже чин пятого класса. Теперь он официально титуловался «ваше высокородие». Ох, эти странности Табели о рангах! Поди объясни иностранцу что «высокородие» (haute origine) выше, чем «высокоблагородие» (haute noblesse)… Да и не надо объяснять. Иван Николаевич иногда с холодной иронией вспоминал, что он дворянин. К чину статского советника полагалось потомственное дворянство. Но – выслуженное. Которое, разумеется, не идет ни в какое сравнение со столбовым. Даже если бы государь назначил его ректором университета или хоть министром народного просвещения – он все равно бы не сравнялся с графом.
Иван Николаевич наверняка знал, что граф на него смотрит так же, как он на графа. Ему казалось, что он тыльными сторонами ладоней чувствует ледяное презрение и жгучую ненависть графа, когда они сидели рядом, и он смыкал руки и клал их на стол перед собою, явственно ощущая то жар, то холод.
Он понимал, что оскорбляет графа самим своим существованием, всей своей жизнью и карьерой: человек, который по рождению был обеспечен счастьем и благополучием, обязан ненавидеть человека, который всего добивался сам – и этим подрывал устои общества.
«Ибо если почета, уважения, титула и прочного дохода может добиться всякий – то что же тогда я?» – думал профессор за графа, и усмехался, и был уверен, что граф, поставь его судьба на место приснопамятного Трепова-младшего, без малейшего колебания повторил бы его приказ «патронов не жалеть», и, конечно, один такой патрон был бы предназначен лично ему, профессору Ивану Николаевичу.
Граф читал в мыслях профессора нечто подобное – сословную ненависть и сословный страх. Он смотрел на профессора и ясно понимал, что тот – окажись он на месте Камбона – призвал бы «рaix aux chaumières, guerre aux palais» [3] и вряд ли графу и всему его семейству поздоровилось бы.
Поэтому ему казалась странной добродушная и даже ласковая улыбка, с которой профессор встречал его в комнате присяжных. «Что это? – думал граф. – Наивность человека из низов, который попал в верхи и полюбил всех, кто раньше был недосягаем, а теперь стал будто равен ему? Или же это циническое лицемерие? Ненависть, глухо задрапированная милой улыбкой? А может быть, просто личная симпатия, симпатия ко мне как к человеку, поверх сословий и политики?» В это поверить было трудно, однако графу хотелось думать именно так. Хотя он понимал, что это невозможно. Тем более что под доброй улыбкой профессора нет-нет да и высверкивалось что-то страшное. Городские улицы с разбитыми витринами и фонари, на которых раскачиваются повешенные городовые. В такие секунды у графа каменело лицо, и в его взгляде профессор мог увидеть казаков, которые секут нагайками бунтующих мастеровых, и даже солдат, которые стреляют по толпе.