Голландский дом
После чего они уставились друг на дружку, не отводя глаз.
– Я, знаешь, наполовину голландка, – сказала наконец Андреа.
– Простите?
– По матери. Она была чистокровной голландкой.
– Мы ирландцы, – сказала Мэйв.
Андреа кивнула, будто обозначая конец некой пикировки, завершившейся в ее пользу. Когда стало очевидно, что разговор окончен, Мэйв вернулась в дом и сказала отцу, что у бассейна ждет миссис Смит.
– Где она, черт ее дери, припарковалась? – сказала Мэйв, когда отец вышел из комнаты. В те дни моя сестра старалась избегать подобных выражений, особенно после мессы. – Она же вечно прямо у дома паркуется.
И мы отправились на поиски машины: проверили за домом, потом за гаражом. Не обнаружив ее ни в одном из очевидных мест, прошли по подъездной дорожке – гравий хрустел под нашими воскресными туфлями – и оказались посреди улицы. Мы понятия не имели, где живет Андреа, но точно знали, что она не наша соседка, так что вряд ли она просто оказалась рядом и решила зайти. Наконец мы нашли ее кремового цвета импалу, припаркованную в квартале от нас; левая сторона переднего бампера была всмятку. Мэйв присела, чтобы оценить повреждения, а я даже осмелился притронуться к свисающему крылу, поразившись, что фара при этом уцелела. Андреа определенно во что-то въехала и не хотела, чтобы мы знали.
Мы не рассказали отцу про машину. Он ведь нам тоже ничего не рассказывал. Никогда не говорил об Андреа – ни когда она уходила, ни когда возвращалась. Он не упоминал, отводит ли ей какую-то роль в нашем общем будущем. Когда она была с нами, он вел себя, будто так было всегда. Когда она исчезала, нам и в голову не приходило напомнить о ней – мы боялись, что он снова ее позовет. По правде сказать, не думаю, что Андреа как-то особенно его интересовала. Мне кажется, он просто был неспособен противостоять ее назойливости. Его тактика, видимо, состояла в том, чтобы игнорировать ее, пока она окончательно не исчезнет. «А уж этому не бывать», – сказала мне Мэйв.
Единственное, что по-настоящему заботило отца, – его работа: дома, которые он строил, которыми владел, которые сдавал внаем. Он редко что-нибудь продавал, предпочитая использовать свою недвижимость в качестве залога для покупки новых объектов. Если они договаривались о встрече с банкиром, тот приходил, и отец заставлял его ждать. Миссис Кеннеди, отцовская секретарша, предлагала банкиру кофе и заверяла, что ожидание не затянется, хотя это не всегда соответствовало действительности. Банкиру ничего не оставалось, кроме как сидеть в крошечной приемной моего отца, держа шляпу в руках.
Даже то малое количество времени, которое отец мог и был готов уделить мне в конце недели, он встраивал в свой рабочий график. В первую субботу каждого месяца он сажал меня в свой бьюик и мы отправлялись собирать арендную плату; мне он вручал карандаш и гроссбух, чтобы я записывал, сколько заплатили арендаторы, напротив суммы, которую они были должны. Очень скоро я научился определять, кого не окажется дома, а кто будет ждать нас с конвертом прямо у входной двери. Я знал, кто начнет жаловаться – на протекший сливной бачок, на засорившийся унитаз, на сдохший выключатель. У некоторых каждый месяц что-нибудь случалось, и они не расставались со своими деньгами, пока проблема не была решена. Отец, слегка прихрамывая – на войне ему перебило колено, – шел к багажнику и выуживал оттуда все, что может понадобиться для починки. В детстве багажник представлялся мне этаким сказочным сундуком: плоскогубцы, хомутики, молотки, отвертки, герметик, гвозди – чего там только не было! Теперь-то я знаю, что починка, о которой вас просят субботним утром, чаще всего дело несложное, и отец любил выполнять эту работу сам. Он был богат, но хотел, чтобы люди видели – он по-прежнему знает, как все устроено. Или, возможно, это был спектакль для меня, и ему не нужно было колесить по округе, собирая ренту, как не нужно было затаскивать свою увечную ногу на лестницу, чтобы посмотреть, где там расшаталась черепица. Для этого у него был отдел техобслуживания. Возможно, именно ради меня он закатывал рукава и снимал крышку с плиты, чтобы проверить нагревательный элемент, пока я стоял в стороне, дивясь тому, сколько же всего он умеет. Он говорил, чтобы я все запоминал, ведь однажды дело перейдет ко мне. И я должен быть хорошо подкован.
– Единственная возможность узнать подлинную ценность денег – пожить в нищете, – сказал он, пока мы обедали в его машине. – Что свидетельствует не в твою пользу. Живет мальчик в достатке, ни в чем не испытывает нужды, не знает голода. – Он покачал головой, как будто это был мой, притом неверный, выбор. – Какой-то непреодолимый барьер. Можно сколько угодно смотреть на этих людей, видеть, каково это – быть в их ситуации, но это не то же самое, что жить в подобных условиях самому. – Он отложил сэндвич и отхлебнул кофе из термоса.
– Да, сэр, – сказал я. Ну а что еще я мог сказать?
– Самая большая ложь о бизнесе заключена во мнении, будто для того, чтобы делать деньги, изначально нужны деньги. Запомни вот что. Нужно быть сообразительным, иметь свой план и держать нос по ветру. Все это не стоит ни гроша. – В том, чтобы давать советы, отец был не силен, и этот монолог, похоже, здорово его вымотал. Договорив, он вытащил из кармана носовой платок и промокнул лоб.
Когда я бываю в лиричном настроении, то оглядываюсь на этот момент и говорю себе, что именно здесь кроется причина того, как все в итоге сложилось. Отец пытался поделиться со мной опытом.
Ему всегда было проще общаться с арендаторами, чем с теми, кто окружал его в офисе или дома. Арендатор обычно пускался в рассуждения о том, почему Филадельфии никогда не сравниться с Бруклином, или начинал с объяснения, почему в конверте недостаточно денег, и уже по одной отцовской позе, по тому, как он кивал в ответ, мне было понятно, что он внимательно слушает. Люди, которые не могли внести арендную плату целиком, никогда не жаловались, например, на слипшиеся от краски оконные створки. Они лишь хотели объяснить, по какой причине денег не хватает, и заверить, что в следующем месяце этого не повторится. Отец никогда не отчитывал жильцов и не угрожал им. Он только слушал, а затем просил их стараться получше. Но спустя месяца три подобных разговоров, когда мы возвращались в следующий раз, в квартире уже жила другая семья. Мне ни разу не довелось узнать, что случилось с теми или иными несчастливцами, – так или иначе, это никогда не совпадало с первой субботой месяца.
День продолжался, отец все больше курил. Я сидел рядом на широком автомобильном диване, просматривал записи в гроссбухе, поглядывал на мелькавшие за окном деревья. Я знал: если он курит, значит, о чем-то задумался и мне лучше вести себя потише. Чем ближе была Филадельфия, тем хуже выглядели жилые районы. Самых бедных арендаторов он оставлял напоследок, как бы предоставляя им дополнительные часы для сбора недостающих средств. Во время этих последних остановок я бы куда охотнее ждал в машине, слушал бы радио, но мне было слишком хорошо известно, что мою просьбу остаться и его отказ лучше сразу опустить. Жильцы в Маунт-Эйри и Дженкинтауне всегда были добры ко мне, расспрашивали о школе и баскетболе, предлагали конфеты, которые мне было запрещено принимать. «С каждым днем все больше похож на отца, – говорили они. – Скоро его догонишь». Однако в бедных районах дело обстояло иначе. Не то чтобы жильцы не были радушны, но в них ощущалась нервозность, даже если они располагали необходимой суммой, – возможно, они вспоминали о том, как обстояли дела месяц назад, или гадали, как пойдут дела в следующем. Они были почтительны не только с отцом, но и со мной, отчего мне хотелось сквозь землю провалиться. Мужчины старше моего отца называли меня «мистер Конрой» – а мне было лет десять, – как будто сходство, которое они видели между нами, было не только физическим. Возможно, они видели ситуацию в том же свете, в каком ее видел мой отец, – однажды я займу его место, так что какой смысл называть меня Дэнни. Поднимаясь по ступенькам к входной двери, я отколупывал с перил кусочки краски и перешагивал прохудившиеся доски. Неприкрытые двери раскачивались на петлях, в проемах не было москитных сеток. В одних прихожих стояла тропическая жара, в других – затхлая духота. Это наводило меня на мысль о том, какая это, вообще говоря, роскошь – трепаться о разболтавшейся шайбе смесителя, не упоминая в разговоре со мной, что этот дом тоже принадлежит моему отцу и что вполне в его власти открыть багажник и сделать жизнь этих людей лучше. Он стучал в одну дверь за другой, и мы выслушивали рассказы живших там людей: муж остался без работы, муж ушел, жена бросила, ребенок болен. Как-то раз один из жильцов сказал, что не может оплатить аренду, потому что его сыну до того плохо, что ему самому приходится сидеть дома и присматривать за мальчиком. Мужчина и мальчик были одни в темной квартире – полагаю, совершенно одни. Когда отец услышал достаточно, он прошел к дивану, стоявшему в гостиной, и взял пылающего жаром ребенка на руки. Я тогда понятия не имел, как выглядят мертвецы, а у мальчика свесилась рука, его голова откинулась на отцовское плечо. Это вселило в меня страх Божий. Если бы не его тяжелое хриплое дыхание, я бы решил, что мы приехали слишком поздно. Ментоловый душок страданий висел в тяжелом воздухе квартиры. Мальчику было лет пять или шесть, совсем еще малыш. Мой отец спустился с крыльца и уложил его на заднем сиденье бьюика; отец мальчика шел следом, заверяя, что все эти хлопоты ни к чему. «Не стоит, правда, – повторял он. – Он поправится». Тем не менее он сел в машину рядом с сыном и поехал в больницу. До этого я ни разу не сидел на переднем пассажирском месте, чтобы взрослый при этом ехал сзади. Мне оставалось лишь гадать, что сказали бы монахини, если бы увидели эту картину. Доехав до больницы, отец обо всем договорился с дежурной сестрой, после чего мы отправились домой – в темноте, ни словом не обмолвившись о произошедшем.