Песня зверя
Когда мой бог взывал ко мне, Горикс во тьме Мазадина выслушивал мой ответ, и когда песня кончалась, а восторг священнодействия еще переполнял мне душу, железная дверца камеры отворялась и появлялось ухмыляющееся лицо. С терпеливым вздохом Горикс прицеплял цепь к моему ошейнику, выволакивал меня из камеры и надевал мне на голову черный холщовый мешок. Привязав меня к стулу, он клал мои руки на верстак и принимался кудахтать над ними, словно наседка: он перебирал мои пальцы и бормотал о том, что удалось ему в прошлый раз. Если он замечал, что кости начинали срастаться, на стол с лязгом падали железные клещи и сталь смыкалась вокруг пальца, который будет сегодня первым; а потом он ломал их все – один за другим. Тычками и пинками он приводил меня в чувство, а потом пристегивал цепь к стене и брался за хлыст. Он был настоящим художником, он гордился своим мастерством, он был готов предаваться любимому делу весь день напролет – и держать меня на грани смерти, но дальше не отпускать. Это было запрещено. Я не должен был умереть. Пока я жив, мой кузен ничего обо мне не узнает. Удовлетворившись, Горикс возвращал меня в камеру, где было не лечь и не встать, и оставлял меня во тьме, пока Роэлан не призовет меня и не потребует снова петь ему, – а я отвечу. Как дурак.
Я терпел десять лет. Роэлан утешал меня, он шептал мне, что верность мою оценят, хотя я решительно не понимал почему, ведь меня никто не слышал, кроме бога и тюремщика. Но я цеплялся за его голос, был счастлив, восхваляя его, разрешал его музыке вздыматься в душе и мечтал, чтобы муки окончились. И вот после стольких лет преданного служения голос стал стихать, тьма сгустилась, и я пел музыку своего сердца, но не было мне награды. И вскоре мне остались лишь боль, тьма и жалкие остатки воли к сопротивлению. И это было не все.
Горикс это заметил. Он кивал и улыбался щербатой усмешкой, глядя сквозь решетку, и, вытаскивая меня из камеры, чтобы проделать все это еще раз, бормотал: «Уже скоро».
Раскладывая инструменты и оглаживая мои узловатые пальцы, он чувствовал, как я дрожу, он слышал, как я шепчу: «Пожалуйста, не надо, не надо больше…»
– А ты не рыпайся. Будь паинькой. И тогда через семь лет, с этого самого дня, мы с тобой распрощаемся, – говорил он, ломая мне кости. – Ничего больше и не надо. Семь лет веди себя смирно – и иди себе на все четыре стороны.
Настал день, когда я не смог больше терпеть. Этого он и ждал. Я слышал, что бывают на свете выдающиеся мужчины и женщины, которых ничем не взять. Я не из таких. Горикс сломал мне все пальцы на левой руке и уже сомкнул клещи на большом пальце правой.
– Не надо, – униженно просил я. – Ради Семи богов – не надо!
– Будешь паинькой?
– Не надо!
– Будешь слушаться, будешь молчать?
Голова моя затуманилась от боли, и я не успел ответить. Поэтому он сделал с правой рукой все, что хотел, и, когда я взмолился о пощаде и поклялся, что замолчу навсегда, он заявил, что не верит, и снова заголил мне спину, и я подумал, что этого мне не вынести, потому что у меня даже гордости не осталось. Но он сделал свое дело, и когда я снова услышал тихий божественный зов, то не ответил. Я скорчился во тьме, прижал к груди изувеченные руки и молил Роэлана о прощении, ибо больше я не буду петь во славу его. Музыка покинула мое сердце – остались только тьма и тишина. Начали свой отсчет семь бессмысленных лет, и настало время, когда я перестал слышать зов моего бога и понял, что воистину умер.
Глава 3
Примерно за неделю усилиями Каллии и Нарима я стал почти похож на человека. Я мог глубоко вдохнуть и не упасть при этом в обморок, хотя по-прежнему кашлял так, что самому становилось страшно, и чихал как заведенный. Скромное меню из супа и хлеба, а потом и сыра – когда я окреп настолько, что смог его переваривать, – казалось мне слаще всех деликатесов, которые мне приходилось пробовать в юности в сотне лучших домов. Я набрал чуточку веса, и Каллия сказала, что цвет лица у меня просто в тысячу раз краше прежнего, – должно быть, ее привычка к непринужденному раздеванию заставляла меня постоянно багроветь в ее присутствии. Она притащила мне грубую шерстяную рубаху, пару коричневых штанов, которые были неизмеримо чище моих отрепьев, и даже поношенные крестьянские башмаки, которые оказались тесноваты только самую малость. Каллия сказала, что это подарки от одного ее поклонника. Мне так и не удалось заставить себя говорить, и от этого я чувствовал себя тупым и слабым, да и то, что колени начинали дрожать, стоило мне постоять слишком долго, изрядно меня смущало.
Каллии часто не было дома, и поэтому времени для размышлений у меня было куда больше, чем требовалось. За семь лет я постарался забыть все, что можно, стереть память о прошлой жизни начисто, избавиться от всех и всяческих мыслей, желаний и порывов. Исполнить свои обещания я мог лишь ценой абсолютной внутренней пустоты, иначе я не сумел бы молчать, иначе мне не удалось бы выжить. Я должен был чувствовать себя так, словно еще не родился, словно меня никогда не было. В последние годы заключения мне удавалось днями напролет не позволять ни одному образу пронзить мглу моего разума, не допускать ни следа мыслей и воспоминаний. А теперь я разучился думать и не знал, что же дальше-то делать.
К середине второй недели шишка на затылке уже не отзывалась тупой болью всякий раз, стоило мне шелохнуться, я мог стоять какое-то время и не падать, так что однажды ночью, когда дома не было ни Каллии, ни элима, я попробовал спуститься по лестнице. Я слишком долго злоупотреблял гостеприимством бедной девушки, но и прощаться с нею у меня не было сил. Я преодолел половину первого пролета, когда ступеньки вдруг исчезли – как в воду канули. Нога сорвалась, и я кубарем скатился с лестницы. Ударившись переломанными ребрами обо все что только можно, я надолго потерял сознание.
Кто-то меня ощупывал… чувство было такое, словно у меня клинок в боку…
– Ну, давай, обними меня за плечи. Пошли.
Никуда идти я не хотел. От любого движения, от каждого вдоха грудь пронзало копье. Но чьи-то руки подталкивали меня, ноги нащупали ступеньку. К счастью, нашла меня именно Каллия, так что она притащила меня обратно в свою комнату, ругаясь и жалуясь на то, как я ее обидел, собравшись уйти просто так. «Жизнь за жизнь», – говорила она. Поскольку я все еще не мог ничего сказать, она заставила меня поднять руку и поклясться, что я останусь у нее, пока они с Наримом не решат, что я совсем поправился. Поскольку в тот момент она бинтовала мне ребра, мне оставалось только покориться. Поклясться оказалось легче, чем я думал, – по правде говоря, мысль о том, чтобы покинуть тихую гавань, комнату Каллии, приводила меня в ужас, и я благословлял увечья, которые откладывали минуту возвращения в мир. А я не хотел возвращаться в мир таким, каким я стал – стал навеки, навсегда, необратимо.
У Каллии за окном была плоская крыша, и я выбирался туда всякий раз, когда кто-то поднимался по лестнице. Каллия снова начала работать в полную силу и часто приводила клиентов к себе, так что почти каждую ночь мне приходилось сидеть на крыше. Я пристраивался за трубой, стараясь не слушать, какие радости можно купить за пять медяков. Поначалу от зрелища небес я становился сам не свой – меня охватывала непонятная, необъяснимая паника, – но после нескольких таких ночей возвращаться в комнату уже совершенно не тянуло. Глядя на извечный хоровод звезд, я понемногу начинал верить, что свободен.
Однажды жаркой тихой ночью я сидел на крыше и смотрел, как ущербная луна то показывается из-за дымки, то снова скрывается за облаком. Каллия вылезла из окна посидеть со мной. Она принесла льняной платок, чтобы стереть с себя пот последнего клиента, и фляжку с вином. Фляжку она протянула мне. Я обычным знаком поблагодарил ее и от души глотнул кислой браги.
– Что ты тут делаешь целыми ночами? – поинтересовалась она. – Ты что, никогда не спишь? Сидишь тут, глядишь…