Легенда о Кудеяре
– Ах ты, такой-разэтакий, да твою так и еще разэтак! – ругается Аншлаг, да и тут из него искры задора сыпятся.
Башка без подсказок уже чертит въедливой краской на стене срамное слово. Только домовому тутошнему на этот раз мало трех букв, больше требует и зловредно цапает всех за разные телесные части, будто не две руки имеет, а все шесть, и предлинные. А может, и так, на глаза-то он не показывался никогда. Башка нацарапал еще всякого, по-русски да по-заморски, и так утолил хозяина здешних вонючих мест. Руки, в неизвестном количестве, убрались, дорога вперед освободилась, и недоросли устремились дальше, переводя дух. Вскоре показалась Мировая дырка, в самом мокром и вонючем пространстве. Дыра висла в стоячем воздухе и дружеским видом приглашала сквозь нее пройти. А дани никакой не требовала, не то что сосед ее, отхожий дух, вредный и охочий до хулиганства.
Первым в Дырку нырнул Башка, за ним остальные, толкнув друг дружку. Но на той стороне еще не Гренуй был олдерлянский, а тамошняя подземная опять же коммуникация, хоть и не такая заскорузлая, как наша, и без разных безобразничающих дерьмовников. Может, олдерменцы их у себя повывели, химией какой или наговором. А скорей всего, места получше им выделили, не такие оскорбительные и в культурном смысле интересные.
Долго ль, коротко ль, вынырнули наконец из коммуникаций и идут, руки в карманы. На гренуйцев прохожих, по-иноземному разговаривающих, косятся, на доисторические примечательности не глядят, а нужное выискивают. Все трое большой любви к олдерлянскому побратиму не имели, да чего там и любить. Олдерлянцы народ скушный, а потому что старый очень, старее своих доисторических примечательностей. А старому что надо? Сытому быть да прибрану, да чтоб с тоски не околеть, да чтоб кости не рассыпать, если кто заденет. А другого им ничего не надо, олдерлянцам. Оно конечно, и нам ненамного больше нужно, а все ж больше. Их тоска нашей кудеярской нутряной печали не чета вовсе. Наша кудеярская-то как нападет, да как скрутит, да погонит куда ни попадя, а там, может, и костей не соберешь, не до сытости тут уже. Вот, говорят, это духовность у нас такая, тяга разная к вечному-поперечному. Может, и так. А откуда она вот взялась? Отчего у нас, кудеяровичей, внутрях это вечное-поперечное? Тоже вопрос интересный. Иной раз так вскочит в голову – а зачем это живу на свете, небо копчу? – света не взвидишь от огорчения. А олдерменцам такая сила мысли, конечно, не по плечу, вот и скушные. Может, и не все у них такие, а только это дела не изменяет.
На улицах гренуйских на каждом шагу полиция их стоит, рылом зверообразная, на троллей похожая. А может, вправду песчаных троллей наряжают в форму и каски, дубины в лапы дают, чтоб назидательней было для разных замышляющих элементов. Да говорят, мэр тамошний тролль и есть, только не песчаный, а что ни на есть горный, из камня сделанный. У нас в Кудеяре он появлялся прежде, да перед народом не больно казался, все с Кондрат Кузьмичом за дверьми дружбу учинял и побратимство обговаривал. А без полиции, расставленной на каждом шагу, у олдерлянцев совсем не обойтись. Потому как День непослушания у них два раза в год, а между этими двумя разами население в чувство приводится видом зверообразных рыл в касках, никак иначе. Да и то не все приходят в чувство и понятие, некоторых силой укорачивать надо.
А тут к этим некоторым, которые сами в чувство не приводятся – это все больше молодые да сопливые, – повадились наши трое в гости ходить, свой кудеярский обычай утверждать. Идут по улицам, глаза от рыл в касках прячут, чтоб не привязались почем зря, рыщут, будто гончие, след берут.
Студень от тролля усердно отворачивается и бормочет под нос себе:
– Ну чего уставился, рожа этакая?
– В Гренуйске-присоске живут одни присоски, – зло-весело говорит Аншлаг, – ко всему цепляются.
Завернувши раз пять, уходят в закоулки, не обжалованные вниманием зверообразных. Тут сытому олдерлянцу страшно неуютно, со всех сторон халдейцы да песиголовцы, да еще какие затесавшиеся иноземцы глядят, и много чего взорами обещают. А тем, которые в чувство не приводятся, тут самое раздолье и приволье, у них тут сразу плацпарад и окопы. Они сюда со всего остального города стекаются и отсюда же обратно растекаются. И наши трое тут наконец на след выходят и по следу идут, железками в карманах поигрывают.
И вот увидели: три гренуйца, молодые да сопливые, возят по асфальту четвертого, башмаками на ребрах у него гуляют. Башка шаг остановил на миг, брови насупил, по сторонам оглядел.
– Вот они, – говорит.
IVКондрат Кузьмичу, наоборот, самого себя в чувство приводить необходимо было для хорошего настроения и народного спокойствия. А не то в расходившихся чувствах он много мог натворить, отчего потом у самого внутрях дрожало и народ кудеярский долго еще трясло да потрясывало. Или не весь народ, а кого-нибудь одного либо нескольких, но уж так трясло, что от нервических вибраций окна вылетали и штукатурка обсыпалась. А такой он, наш Кащей. Правда, и отходчивый, и о жизни народной заботливый, а что строг, так это с кем не бывает. С нами, кудеяровичами, по-другому и нельзя.
Вот Кондрат Кузьмич в подвалы отправился, наводить у себя внутренний порядок. А наводил он его обыкновенно тремя путями. Один путь подвалов не требовал, самый простой был. Кондрат Кузьмич любил для мирного одухотворения слушать «Боже, царя храни» – черпал в этом силы для ночных бдений и иных попечений о народной жизни. А два других способа только в особых подземельях применять можно было, потому как они секретные, для постороннего глазу невместные и недозволительные. В те подвалы требовалось ехать на лифте, потом по тайной лестнице глубоко спускаться и проходить через три кованые двери, с особыми замками, запечатанными шифром. Этот долгий путь Кондрат Кузьмич три раза в неделю проделывал, а когда и чаще, по настроению. Сначала по обычаю за последней железной дверью налево свернет, а после, если взыграет желание, направо. И были там, слева и справа, те самые два способа душевного устроения.
Своротивши налево, Кондрат Кузьмич отворил маленьким ключиком еще одну дверь, толстую да скрипучую, потому как не подпускал к ней никого смазывать. А на пороге замер, трепетно одушевляясь. Оглядел свои владения, самые подземные, тайные, не пропало ль чего. Пересчитал глазами и пальцем для верности клепаные сундуки, стоявшие по стенам, да к первому по счету тут же и припал. Неспешно, с любовью снял замок, откинул с пузатого сундука крышку и утопил руки в золоте, позабыв обо всем другом. А были тут и червонцы, и рубли золотые, царские, и иноземные монеты, все больше древние шемаханские да халдейские, и обрезанные, стертые, совсем старые, не пойми какого названия бляшки драгоценные, и олдерлянский желтый металл старинный кой-где между пальцами проскакивал, а на дне лежали-полеживали слитки, форменные либо корявые, опаленные. Во втором сундуке на руки цепи золотые наматывались, кольца с каменьями разноцветными на пальцы сами надевались, серьги, и ожерелья, и кресты с рубинами-изумрудами, и браслеты сверкающие, кубки благородные, ложки-вилки знатные, фабержетки украсистые и иные безделки драгоценные радовали глаз, душу тешили, ум за разум заворачивали. А в третьем сундуке отдельно алмазы-брильянты помещались, да всякие изощренные самоцветы, да жемчуга морские, на нити вдетые и россыпью, в чудном свете все играло, красками переливалось, брякало умильно. А в четвертом серебро во всяком виде хранилось, и в остальных сундуках чего только не было: и церковное разное, и оклады, и кандалабры, и холстины живописные, и штукатулки филиграненные, а в одной штукатулке вовсе златой череп на бархате покоился, только зубов верхних у него не было. На этот череп Кондрат Кузьмич особо долго глядел, и глаза у него, один повыше, другой пониже, желтым светом все сильней разгорались. А зубы опять клацать начали, верхние золотые о нижние костяные. Но это уже не сердитое клацанье было, а совсем другое, довольное, можно сказать, и смеющееся.