Еще одна станция
Энни, проходя мимо, целует его в щеку, а Огаст неловко машет, поддерживаемая потоком энергии Энни. Они сворачивают налево, и там, за коробками «Попайс» и кувшинами соевого масла, находится то, что Огаст даже не думала найти в этом прекрасном задрипанном здании, – лифт.
– Служебный лифт, – объясняет Энни, пока жмет на кнопку большим пальцем. – Никто больше им не пользуется, но эта старая поломанная тварь еще работает.
Поднимаясь наверх, Огаст развязывает фартук, а Энни начинает снимать все шесть пар накладных ресниц, складывая их в шкатулку к ногтям. В ее хаосе есть уверенная дотошность, идеально сдержанная вечеринка с шампанским. Огаст представляет, как Энни сидит в своей квартире посреди ночи со всеми теми свободными спальнями, которые можно себе позволить на зарплату бухгалтера, и мычит под Патти Лабелль, пока старательно возвращает каждый ноготь и каждую ресницу на места за своим туалетным столиком. Лифт издает сигнал на шестом этаже, и дверцы открываются.
– Вот почему полезно заводить друзей, куда бы ты ни пошла, – лучезарно говорит Энни, когда выходит из лифта. Она держит свои туфли, шагая по коридору обтянутыми колготками в сетку стопами, но выглядит так, будто могла бы пробыть на ногах еще всю ночь. – Шесть этажей, ни одной ступеньки. Мы с этим парнем давно познакомились, когда я замяла драку из-за куриного филе между какими-то пьяными придурками.
– Из-за курицы, в которой даже нет костей?
Энни хмыкает в знак согласия.
– Вот именно. Я не ем мясо девять лет, но черт возьми.
Они доходят до своих дверей: 6F – Огаст, 6Е – Энни.
– Приходи как-нибудь на шоу, – говорит Энни. – И если ты увидишь меня парнем, то можешь звать «Исайя».
– Исайя. Ладно. – Огаст выуживает из сумочки ключи. – Спасибо за лифт.
– Не за что, – говорит Энни. В мягком свете коридора Огаст видит, как изменяется ее лицо, когда Энни и Исайя сливаются. – Передай Уэсу от меня привет. И скажи, что он все еще должен мне кусок пиццы и тридцать баксов.
Огаст кивает, а потом. Что ж. Она не знает точно, что заставляет ее задать вопрос. Может, то, что она начинает чувствовать себя актером массовки в ужасно низкобюджетной «Реальной любви», окруженная людьми, любящими и любимыми своими запутанными, непредсказуемыми способами, и она этому не доверяет и это не понимает. Или, может, ей просто так хочется.
– Тебе когда-нибудь, ну… Не знаю. Одиноко? От того, что ты любишь того, кто не может ответить тебе взаимностью?
Она тут же об этом жалеет, но Энни смеется.
– Иногда. Но, сама понимаешь, это чувство. Когда ты просыпаешься утром и тебе есть о ком подумать. Куда направить свою надежду. Это хорошо. Даже когда плохо, это хорошо.
И Огаст… что ж, Огаст обнаруживает, что ей нечего на это ответить.
В эти дни Огаст тревожат две вещи.
Первая – как обычно: тревога перерастает в полноценный страх. Та ее часть, которая говорит: «Не доверяй никому, особенно тому, кто мягко стучится в покои твоего сердца. Не ввязывайся. Носи с собой нож. Не надо наносить им увечья, хотя, может, и придется».
А вот вторая – это то, что очень ее пугает. Надежда.
Огаст окончила свой последний семестр в колледже Мемфиса прошлой осенью в тумане из экзаменов и наполовину собранных картонных коробок. Ее соседка, найденная по объявлению, постоянно проводила время у своего парня, поэтому большую часть дней Огаст проводила в одиночестве, ездила в кампус и обратно в своей дерьмовой подержанной «Королле» мимо ресторана «Кэтфиш Кэбин», людей, вываливающихся из баров, и задавалась вопросом, что есть у всех, но не у нее. В Мемфисе было тепло, с влажными полуднями и тем, как люди относились друг к другу. Кроме Огаст. Два года Огаст была кактусом на поле теннессийских ирисов.
Она переехала, чтобы обрести пространство – здоровое пространство – без ее мамы, того дела и всех новоорлеанских привидений, в которых она не верит. Но Мемфис тоже не был местом для нее, поэтому она подала документы для перевода.
Она выбрала Нью-Йорк, потому что думала, что он окажется точно таким же циничным, как и она, таким же любителем убить время. Если честно, она думает, что наконец-то осела где-то, где чувствует себя как дома. И часто она ощущает, что так и есть. Серые улицы, люди с плечами, опустившимися под весом очередного дня, острые локти и уставшие глаза. Огаст может в это влиться.
Но есть такие опасные люди, как Нико и Майла, и Уэс, как Люси и Уинфилд, и Джерри. Есть доброта, которую она не понимает, и доказательства существования вещей, в которые она убедила себя не верить. И, что хуже всего, впервые с детства она хочет во что-то верить.
И есть Джейн.
Ее мама видит, что что-то не так.
– У тебя такой мечтательный голос, – говорит она во время одного из их ночных созвонов.
– Эм, да, – заикается Огаст. – Просто думаю о пицце.
Ее мама одобрительно мычит.
– Ты точно мой ребенок, да?
У Огаст уже бывали влюбленности. Девушки, которые сидели через два места от нее во время занятий геометрии на первом курсе, парни, которые касались тыльной стороны ее ладони на пьяных вечеринках с UNO, люди, которые встречались ей на парах и работах на полставки. Чем старше она становится, тем больше предпочитает думать о любви как о хобби для других людей, типа скалолазания или вязания. Это прекрасно, можно даже позавидовать, но ей не хочется тратиться на оборудование.
Но Джейн другая.
Девушка, которая садится на поезд в неизвестном месте и сходит в неизвестном пункте назначения, которая носит с собой рюкзак, полный полезных предметов, как веселый протагонист из видеоигры, у которой морщится нос, когда она смеется, очень сильно смеется. Она луч тепла в холодные утра, и Огаст хочет свернуться в ней калачиком так, как Нудлс сворачивается в пятнах солнечного света, наполняющих квартиру.
Это все равно что коснуться горячей плиты и затем положить ладонь на конфорку, вместо того чтобы обложить ее льдом. Это безумно. Это иррационально. Это противоположность осторожной дистанции на тысячу метров, которую она соблюдала. Огаст не верит ни во что, кроме осмотрительности и карманного ножа.
Но Джейн рядом, в поезде и в ее голове, расхаживает по половицам комнаты Огаст в своих красных кедах и цитирует слова Энни: «Даже когда плохо, это хорошо».
И Огаст должна признаться: это хорошо.
Утром в среду она заходит в поезд с опасным оптимизмом.
Толпа довольно типичная: полдесятка парней-подростков, сгрудившихся вокруг чьего-то телефона, по-деловому выглядящая пара с портфелями, до огромного беременная женщина на последних сроках и ее дочь, склонившиеся над книжкой с иллюстрациями, туристы, зарывшиеся в Google-карты.
И Джейн.
Джейн прислоняется к поручню со снятой до локтей кожаной курткой, рюкзаком, свисающим с одного плеча, в наушниках и с черными волосами, падающими ей на глаза, когда она кивает в такт музыке. И это сплошная… надежда. Огаст смотрит на нее, и между ребер расцветает надежда, как лагерстремия. Как гребаные цветы. Это так унизительно.