Единая теория всего. Том 4 (финальный). Антропный принцип, продолжение
Я с готовностью согласился. В кошельке нашелся помятый рубль, и один из двоих, помоложе, в синем спортивном костюме и дырявых домашних шлепанцах на босу ногу, скомкав в кулаке купюры и мелочь, скрылся в полуподвале под вывеской «МАГАЗИН». Второй, пожилой и пузатый, в клеенчатой серой шляпе, которую надевают во время дождя грибники, стоял рядом со мной, пыхтел и смотрел в неизвестность. Гонец вернулся с поллитрой «Московской Особой», плавленым сырком и четвертинкой хлеба, и мы не стали медлить, прошли через низкую арку, зашли в дверь черного хода и поднялись на третий этаж. Лестница была узкой, площадка между этажами тесной, застоявшийся десятилетиями затхлый сумрак пропитался запахом мочи – не резким, а каким-то привычным, едва не уютным запахом подслеповатой старости и смирения.
Тот, что постарше, пил из складного стаканчика. На тыльной стороне его тяжелого кулака красовался бегущий на фоне заката олень, исполненный оттенком тюремного синего. Для его молодого приятеля и для меня нашлась разделенная надвое пластмассовая мыльница, в половинки которой мы аккуратно разлили водку. Она была теплой, и сивушный дух пьянил едва не сильнее, чем спирт. Мы молча выпили, глядя сквозь серое от пыли и грязных разводов треснувшее стекло на одинокое дерево, торчащее посередине квадратного двора: странно скособоченное, с извилистым гнутым стволом, как бывает, если дерево растет на открытом всем ветрам горном склоне – но это высовывалось из дыры в асфальте, окруженной уходящими в мутное небо шершавыми стенами домов, по которым крупным наждаком прошлось время. Я захотел посмотреть на дерево ближе, стал спускаться по лестнице, увидел тесный боковой коридор – две ступеньки в начале, две в конце, одна фанерная дверь с намалеванной красной краской цифрой 11 – свернул, протиснулся меж липких зеленых стен, вышел на другую лестницу, еще темнее и у#же первой, и спустился во двор – но дерева в нем не было, а был похожий на вагон маркитантки обширный пивной ларек, рядом с которым посередине не просыхающего пятна от пролитой пены стояли несколько тяжелых железных столов – и вокруг них толпились люди, а другие сидели на поребриках, а прочие стояли в длинной извилистой очереди, и я тоже встал за каким-то невысоким бородатым мужичком в линялой тельняшке. Над двором плыл разноголосый гомон. За мутным стеклом узкого окна черной лестницы маячили недвижные лица моих давешних собутыльников.
Очередь двигалась, извиваясь и шевелясь, как толстая мохнатая гусеница. Я уже видел черный провал огромного, словно пещера, окна, за которым царила облаченная в изжелта-белый халат продавщица божественно-исполинских пропорций; я слышал, как завсегдатаи зовут ее Мамочка, и очередь влекла меня к ней, как течение времени к общему для каждого из живущих финалу. Когда до окна оставалось всего два человека, бородатый мужик в тельняшке вдруг отошел в сторону, и через мгновение я предстал перед Мамочкой, величественно наполнившей для меня пару кружек. Я отошел, огляделся и увидел, как помятый мужичок в тельняшке, минуту помыкавшись, снова встал в конец очереди.
Я растопырил локти и бесцеремонно втиснулся за ближайший стол, вокруг которого стояли трое; они словно и не заметили моего вторжения, только потеснились спокойно и продолжили разговор, прихлебывая из кружек и по очереди отламывая кусочки от лежащего в центре стола круглого черного хлеба. Они были похожи друг на друга, как дробящееся отражение в зеркальном трюмо, так что, когда один говорил, складывалось такое чувство, что заговорили все трое.
– Любовь не имеет ничего общего с обладанием. Ее высшее проявление – предоставлять свободу.
– Но настоящая свобода начинается только по ту сторону отчаяния.
Я поднес кружку ко рту, вдохнул горький хмельной запах, сделал большой глоток – и божественный напиток от Мамочки с такой силой ударил в голову, что будь на мне кепка, она непременно слетела бы; потом пиво смешалось с водкой, и мне показалось, будто какой-то злой дух надел мне на нос очки, одно стекло которых увеличивало все до чудовищных размеров, а другое до такой же степени уменьшало. Дрожащими пальцами я потянулся к хлебному караваю, но тот исчез, и вместо него я наткнулся только на сухие и голые рыбьи кости.
– О какой свободе можем мы говорить, если человеку только кажется, что он совершает свою волю в то время, как постоянно творит чужую, не осознавая этого?
– Но если он примет страх, как головокружение истинной свободы, то сможет освободиться и от чужой воли.
– Потому любовь и предоставляет свободу, что побеждает страх.
– И что с того? Доселе человек был рабом чужой воли, а после становится таким же рабом любви.
– А каково ваше мнение?
Я уже разделался с одной кружкой и принялся за вторую, пытаясь разгадать смысл маневров бородатого мужика в тельняшке, снова и снова возвращавшегося в конец очереди, а потому не нашел, что ответить, и просто рявкнул, удивив и себя, и троицу, и вообще всех вокруг:
– Милиция! Ваши документы!
Видимо, для убедительности я сильно врезал по столу, потому что и кружки с пивом, и рыбьи кости вдруг полетели мне в физиономию. Я отмахнулся, потерял равновесие, больно стукнулся задницей об асфальт и увидел, что сижу под прихотливо изогнутым деревом, торчащим посередине двора. Ни ларька, ни трех собутыльников, ни мужика в тельняшке, ни Мамочки – только старуха в зеленой широкополой шляпе с желтой вуалью, горбясь и опираясь на палку, смотрела на меня, стоя у двери на черную лестницу.
Мир то кружился, свиваясь в прихотливые многомерные фракталы, то снова обретал твердую ясность; опьянение накатывало волнами, то отпуская немного, то заставляя хвататься за грязные стены в поисках хоть какой-то опоры, а иногда и быстро выставлять перед собой руки, защищаясь от стремительно летящего навстречу асфальта. В душе копились растворенные злыми слезами горечь и гнев, хотелось опрокинуть, сломать, расколотить вдребезги, но где-то внутри меня кто-то серьезный и трезвый еще держал из последних сил рычаги управления телом и разумом, и я ничего не сломал, не разбил, а зашел вместо этого в попавшуюся на пути телефонную будку, рыча от ярости и предвкушения.
– Подполковник Жвалов, – буркнуло в трубке.
Я набрал в грудь побольше воздуха и заорал:
– Здорово, Жвалов! Узнаешь меня, сука?!
– Адамов, – констатировал Жвалов. Голос его был тверд, но спокоен, и этим разочаровал меня неимоверно.
– Сдавайся, Адамов, – продолжал подполковник. – Тебе крышка. Лучше приходи сам. Может, удастся избежать высшей меры.
– А вот тебе хер! – ликующе прокричал я и расхохотался. – Людей моих отпусти сначала, а там посмотрим!
– Значит, ты признаешь, что это все-таки твои люди? А они как один утверждают, что ты просто случайно к ним в гости зашел. Не дури, Адамов. Покайся, скидка выйдет.
Я хотел как-нибудь замысловато выругаться, не смог и просто треснул трубкой по рычагам, оборвав и провод, и разговор.
У меня больше не было сил. Я хотел, чтобы все поскорее закончилось.
– Я не знаю, что делать и как мне быть, – вслух сказал я.