Мы живем хорошо!
Все смотрели на него.
– Господи боже мой,– повторил он и еле слышно выругался.
Преподобный Янгер, разговаривавший с матерью и тетей Эми у дверей, тоже сказал: "Господи…" – но он произнес это слово с молитвенным выражением. Руки его были сложены и глаза закрыты.
Джон Сайпик вышел вперед.
– Слушай, Дэн…– проговорил он.– Это хорошо, что ты так говоришь. Но ведь ты не хочешь говорить много, не так ли?
Дэн стряхнул ладонь Сайпика со своей руки.
– Не могу даже послушать свою пластинку,– сказал он громко. Он поглядел на пластинку, затем обвел взглядом лица соседей.– О господи…
Он швырнул стакан в стену. Стакан разбился, и бренди потекло по обоям.
Кто—то из женщин вскрикнул.
– Дэн,– шепотом сказал Сайпик.– Дэн, перестань… Пэт Рейли стал играть "Ночь и день" громче, чтобы заглушить разговор. Впрочем, если б Энтони слушал, это бы не помогло.
Дэн Холлиз подошел к пианино и, слегка покачиваясь, остановился за плечом у Пэта.
– Пэт,– сказал он.– Не играй это. Играй вот это.– И он запел – тихо, хрипло, жалобно: – "В мой день рождения… В мой день рождения…" – Дэн! – взвизгнула Этель Холлиз. Она попыталась подбежать к нему, но Мэри Сайпик схватила ее за руку и удержала на месте.– Дэн! – крикнула Этель.– Перестань!
– Господи, тише! – прошипела Мэри Сайпик и подтолкнула Этель к одному из мужчин, который подхватил ее и зажал ей рот ладонью.
– "В мой день рождения,– пел Дэн,– счастья желайте мне…" – Он остановился и взглянул вниз, на Пэта.– Играй, Пэт, играй, чтобы я мог петь правильно… Ты же знаешь, я всегда сбиваюсь с мотива, если не играют!
Пэт Рейли положил руки на клавиши и заиграл «Любимого» – в темпе медленного вальса, так, как это нравилось Энтони. Лицо у Пэта было белое. Его руки дрожали.
Дэн Холлиз уставился на дверь. На мать Энтони и на отца Энтони, который встал рядом с нею.
– Это вы породили его,– сказал он. Свет свечей отразился в слезах, катившихся по его щекам.– Это вы взяли и породили его…
Он закрыл глаза, и слезы полились из—под закрытых век. Он громко запел: – "Ты мое солнце… мой радостный свет… ты дала радость…" Энтони возник в комнате.
Пэт перестал играть. Он замер. Все в комнате замерли. Ветер надул занавески. Этель Холлиз больше не пыталась кричать – она потеряла сознание.
– "Не отнимай мое солнце… у меня…" – голос Дэна пресекся и заглох.
Глаза его расширились. Он выставил перед собой руки, в одной он сжимал пластинку. Он икнул и сказал: – Не надо…
– Плохой человек,– сказал Энтони и превратил Дэна Холлиза в нечто невообразимо ужасное и затем отправил его в могилу, глубоко—глубоко под маисовым полем.
Пластинка упала на ковер. Она не разбилась.
Энтони обвел комнату пурпуровыми глазами.
Некоторые гости принялись бормотать, все старались улыбаться. Бормотание наполнило комнату, подобно далекому звуку одобрения. И сквозь этот гул ясно и отчетливо слышались два или три голоса.
– О, это очень хорошо,– сказал Джон Сайпик.
– Прекрасно,– сказал отец Энтони улыбаясь. У него было больше практики в улыбке, чем у всех остальных.– Превосходно!
– Здорово… Просто здорово,– сказал Пэт Рейли. Слезы текли по его лицу и капали с носа, и он снова принялся играть на пианино, тихо, медленно, нащупывая пальцами мелодию "Ночи и дня".
Энтони забрался на пианино, и Пэт играл два часа подряд.
Затем они смотрели телевизор. Все перешли в гостиную, зажгли всего пару свечей и придвинули кресла к телевизору. Экран был маленький, и все не могли усесться так, чтобы было видно, но это не имело значения. Они даже не включили телевизор. Все равно ничего бы не вышло, ведь в Пиксвилле не было электричества.
Они просто молча сидели и смотрели, как на экране извиваются и трепещут странные формы, и слушали невнятные звуки, исходящие из динамика, и никто из них понятия не имел, что все это значит. Никто никогда не понимал. Это было всегда одно и то же.
– Все это прекрасно,– заметила тетя Эми, не отрывая' взгляда бледных глаз от мелькания теней на экране.– Но мне больше нравилось, когда показывали города и мы могли…
– Ну что ты, Эми,– сказала мать.– Это хорошо, что ты говоришь так. Очень хорошо. Но ведь ты не имеешь этого в виду, верно? Этот телевизор гораздо лучше того, что у наc был раньше!
– Конечно,– согласился Джон Сайпик.– Это великолепно. Это самое лучшее, что мы когда—либо видели…
Он сидел на кушетке с двумя другими мужчинами, удерживая Этель Холлиз, держа ее за руки и за ноги и зажимая ей рот ладонью, чтобы она не могла кричать.
– Это просто хорошо,– добавил он.
Мать взглянула в окно, туда, за погруженную во тьму дорогу, за погруженное во тьму пшеничное поле Гендерсона, в гигантскую, бесконечную серую пустоту, в которой маленькая деревушка Пиксвилл плавала, словно проклятая небом душа,– в исполинскую пустоту, которая была лучше всего видна по ночам, когда кончался медно—красный день, созданный Энтони.
И нечего было надеяться понять, где они находятся… Нечего. Пиксвилл просто был где—то. Где—то вне Вселенной! Так стало с того дня, три года назад, когда Энтони вышел из утробы матери, и доктор Бэйтс – господь да упокоит его! – издал дикий крик, и уронил новорожденного, и попытался умертвить его, и Энтони завыл и сделал все это. Перенес куда—то деревню. Или уничтожил всю Вселенную, кроме деревни. Никто не знал, что именно.
И нечего было задумываться над этим. Ничего хорошего все равно не вышло бы. И вообще ничего хорошего не выходило. Оставалось только стараться выжить.
Выжить, выжить во что бы то ни стало. Если позволит Энтони.
"Опасные мысли",– подумала она.
Она забормотала себе под нос. Остальные тоже принялись бормотать. Видимо, они тоже думали.
Мужчины на кушетке шептали и шептали на ухо Этель Холлиз, и когда они отпустили ее, она тоже принялась бормотать.
Энтони сидел на телевизоре и показывал передачу, а они сидели вокруг, и бормотали, и смотрели на бессмысленно мелькающие тени на экране, и так продолжалось до глубокой ночи.
На следующий день выпал снег и погубил половину урожая…
И все же это был хороший день.