Милый Ханс, дорогой Пётр
Тангеры бывшие смеются звонко, прямо у них колокольчики на старости лет. А я подойду, лицом к лицу тихо встану, и глаза в глаза для опознания. Пугаются дамы, отшатываются чуть не в ужасе, и ведь даже почище рукоприкладства такое. Одна вот, другая и третья уже… И не мои все, обознался опять: “Пардон, мадам, это не вы!” или даже “Гран пардон!”. И остановиться не могу, в толпе мечусь, и волнение только сильней. “Девяносто пятый год. Вы?” И такая мне попадается, лет пятидесяти, что прибегает именно что к рукоприкладству, треснув кулаком в грудь. И с исказившимся лицом каблучком в пах добавляет, растяжка танцорская еще вполне при ней. Достает, сгибаюсь пополам.
Кричу в неистовстве, до чего дошел:
– Я Какаду! Телок отдайте моих! Это же я, гады! Какаду!
Но всегда среди всех одна найдется сердобольная, и тоже лет пятидесяти. Вот и нашлась, отводит в сторонку:
– Спокойно.
– Уже.
– Еще давай.
– Всё, всё. Космонавт.
– Яйца целы?
– Железные у меня.
Утешительница лишнее отметает:
– Я помню тебя. Доволен? Ты Какаду.
– Это я, да.
– И ты был очень, кстати. Даже очень-очень.
Я плыву:
– Вот первый человек, понимаешь?
Неулыбчивая совсем, в очках, смотрит строго, ну такая вдруг с добрым сердцем.
– Про телок давай. Орал как резаный.
Беру шампанское с подноса у официанта и глоток за глотком.
– Партнерши. Две. И я между ними. Давно. Свиньей расстался. Совсем плохо. С одной, потом с другой из-за этой, на которую залез. А знаешь, что скажу? А вот такое. Мы все трое кончали в танце, веришь? На всех шоу. Обязательно. И как тебе это?
– Что?
– Что сказал. У меня чувство вины сильное.
Да она ледяная прямо. Из бокала своего отпила и смотрит сквозь очки, не мигает:
– Ну, там в сиеле партиде есть острые моменты, что и говорить. Или тем более в катрамане, особенно в уругвайской версии. Какаду, низкое в обнимку с высоким. Я разделяю.
Еще шампанское. Пока рассуждает, и с этим справляюсь. Язык уже без костей:
– Ори не ори, нет нигде. И приходит в голову, да, всякое. Мысли нехорошие. А вот что у меня на тебя сейчас встал, это как?
– Это спасибо.
– Катраман у меня.
– Он самый.
– Картинка такая: они с бокалами стоят, вон они, проклятые, и между собой ля-ля. Вижу это. И носы в обиде воротят, и всё затылками ко мне, вроде не они. Валенсия оборачивается и шампанское мне в рожу, в рожу, и прямо ненависть. А Элизабет хохочет. Это как тебе?
И тут ее шампанское становится моим. Выплескивает мне в лицо бокал. И ненависть в очках сверкнула, да.
– Потому что ты вдруг в очках, – оправдываюсь. – Нет, я тебя узнал, даже сразу узнал, но ведь я на тебя, наоборот, через твои очки смотрел, поэтому!
Ответ:
– Про наоборот смешно. Но не поэтому. Потому что правый глаз совсем того… слепой, всё. Ты одноглазый, Какаду.
Неулыбчивое ее лицо тоже становится мокрым вслед за моим, ведь мы уже стоим щека к щеке, обнявшись. В своем льду она хорошо сохранилась. Рука моя скользит по каменным выпуклостям статуи.
– Какаду.
– Я это, я.
– Ты того… Ты ведь сумасшедший, правда.
– Чувства раздирают.
– Какаду, меня тоже на старости лет. Ты перестанешь меня лапать?
На лице статуи волнение вдруг женщины. И носом шмыгает интимно у меня на плече:
– И я тебя уже оплакала, милый. Нет тебя и нет, где же ты?
И я демонстрирую, что я есть. Я начинаю ходить вокруг, рисуя на паркете фигуры, потом хватаю ее и пытаюсь поднять вверх. Руки дрожат, просто вибрируют в напряжении, но у нас все получается как надо, и вот уже статуя со счастливым лицом расставляет у меня над головой ноги, показав, что еще живая.
3
Но приземляется неузнаваемая, в ярости:
– Отвратительно.
– Не понравилось?
– Просто блевать хочется.
И взгляд этот немигающий сквозь очки, свой отвести впору, сначала всё. И скулы сведены сурово, замком будто невидимым стянуты.
– Какаду, чтоб больше этого не было.
Я ловлю ее снова в объятия, позволяю себе.
– Пардон, мадам, – смеюсь, – и даже гран вам пардон, но мы, увы, в программе завтра. Показательно. И одни из всего старичья, как вам? Мы танцуем, танцуем, ты это знаешь?
Опять ответ ледяной:
– Не знаю и знать не хочу. Какаду, вот ты стараешься, молодишься и выглядишь еще больше старичьем. Это про танцы я, если непонятно.
Она стряхивает с себя мои руки. Мстит, суровая, себе за блаженство в стратосфере, не иначе. Стою, ничего не понимаю.
– То есть, коллега, с красотой нашей не рыпаемся? Потомкам в назидание?
– На посмешище. Забудь.
Потомки танцуют кругом под громкое танго, забыв о юбилярах, сами по себе. Лица отплывают и приближаются к нам вплотную, губы слиты в ненастоящих поцелуях.
– Забудь. Никогда, – твердит она как заклинание. В глазах непросохшие еще слезы, но это шампанское.
– Валенсия.
– Кликухи в прошлом.
Вдобавок ко всему уходит. В толпу, в никуда. Нет, догоняю.
– Ножками подыграла.
– Подмахнула. Заставил.
Истеричка еще оборачивается, и это уже последнее:
– Чтоб я больше тебя не видела.
И не пошел я за ней, в толпе остался. Только голос сквозь танго снова взывает:
– Ну где ты там? Эй? Сюда!
Теперь у стойки бара она, опять с шампанским.
– Без обид, Какаду.
– Сочтемся, Валенсия.
– Не сомневаюсь.
– Уж будь уверена.
Придвигается, заглядывает мне в глаза, даже вдруг по голове погладила, как маленького.
– Лицо от злости кривое. Держи лицо. Ты понимаешь, почему я так? Вижу, нет. Ну, потом поймешь.
И тоже бокал мне протягивает:
– Приглашение послано?
– Кому?
– Знаешь кому. Ей, Элизабет. Ты же проверял, не сомневаюсь, так ведь?
Усмешка все же пробегает по каменным губам, ревнивая тень. И уже поднят бокал:
– Элизабет! Великолепная!
И я эхом:
– Элизабет!
Пьем, пьем.
– О чем подумал, одноглазый?