Милый Ханс, дорогой Пётр
– Коньяк.
– О, да!
– Пока мы тебя по унитазам?
Элизабет не слышит, прильнув к окну. Там внизу река, сверкают, наперегонки бегут первые лучи солнца по льду.
– Я навсегда это запомню!
Радуется и просит, требует даже, чтобы мы тоже радовались:
– Видите? Вы видите? Да слепые просто!
И, глядя на нее, стонет Валенсия:
– Ну, тварь! Тварь!
– Какаду, скажи своей жене, пусть закроет рот, – морщится Элизабет.
И Валенсия в ответ морщится тоже:
– Какаду, скажи своей любовнице, коньяк – смерть шизофреника!
И началось…
– Коньяк за здоровье жены! – провозглашает Элизабет.
– Любовнице слава! Спасибо, что мужа увела! – не отстает Валенсия.
Обижаюсь, делаю вид:
– Тебя это радует, Валенсия?
– Мой самый счастливый день жизни!
И смеюсь я, смеюсь:
– Было так давно, что уже не было, вы чего?
Но еще Элизабет вставляет напоследок, успела:
– Она по тебе до сих пор сохнет, смотри!
Мы с Валенсией переглядываемся и даже фыркаем одновременно.
И всё. Сцепились, расцепились. Оказалось, неважно это, вообще не имеет значения. Потому что Элизабет вскакивает вдруг из-за столика и принимается посреди бара ногами выделывать свои кренделя, причем в ярости она.
– Я иду вот так! Так! И еще так! Нате! А потом я так! Видели? А вот вы! Вот, показываю! Вы так и еще так! Ну, допустим, так еще! И что? И всё, больше ничего!
Плюхнувшись опять на стул, сообщает:
– Не могу больше. Не буду. Нет.
Уточняю:
– Чем не угодили?
– Всем угодили.
– Плохо танцуем?
– Хорошо.
– И что ж тогда?
– Не так.
Вот значение в чем. В ногах, ступнях, позициях, таких, сяких. Вдруг это важнее всего, самой жизни даже.
– Не так, – повторяет Элизабет и к окну опять отворачивается. – Я вас ненавижу. У меня поезд через час.
Валенсия удар держит:
– Вали. Мы с тобой тоже нахлебались.
И уже каблуки ее мелькают со мной рядом. Выпорхнула на середину бара, тоже не лыком шита, и в ярости, как Элизабет. И перебежки эти, вращения, замирания ног в вышине, которые важнее жизни.
После полета на место приземляется, на нас смотрит с Элизабет, с одного на другого взгляд переводит:
– А без меня не смогли, ха-ха, парой потом. Никак без меня, что ж вы?
Тангера полуголая напротив, у нас с ней роман мгновенный. Кавалер удачно сидит спиной, а девушка как раз лицом и в глаза мне смотрит. Вняв моим немым мольбам и решив подбодрить, она расставляет под столом ноги, нескромно, выше всех ожиданий. И еще и юбку, изловчившись, вверх не без удовольствия подтягивает, и без того короткую. И мне остается только благодарно приложить руку к сердцу, что же еще.
– Вот! – фиксирует мой жест всевидящая Валенсия.
И начинает ко мне с подозрением приглядываться, а вместе с ней и Элизабет, и всё внимательней они, и с тревогой даже, ведь я так и застыл на своем диванчике, окаменел будто с приложенной к груди рукой, и глаза у меня закрыты.
– А чего он такой? – интересуется Валенсия.
– Какой он?
– Такой. Нехороший какой-то.
– Да, бледный. Какаду! – зовет Элизабет.
Это они между собой. И всё смотрят и смотрят, и сами каменеют в ужасных предчувствиях со мной вместе, уже совсем каменные. Зеваю и открываю глаза:
– Что такое?
Валенсия бормочет:
– Ничего.
– Все-таки?
– Ну, показалось.
– Богатое воображение, – заключаю я.
Элизабет вскакивает:
– Поезд! Мой поезд!
И партнершу против ее воли обнимает, Валенсия отвернулась даже.
– Прощай, моя хорошая! Ты так ни разу и не улыбнулась!
Возле диванчика притормаживает, садится со мной рядом и по щеке гладит:
– И ты прощай, мой попугай. А ты даже лучше стал, знаешь.
– Лучший попугай?
– Да человек, представь себе.
– И ведь правда, самое удивительное, – доносится голос Валенсии, она все сидит, не оборачиваясь.
И тут тангера напротив с опозданием спохватывается и смыкает ляжки. И Элизабет, конечно, порочную связь без труда разгадывает:
– Девушка, ум в передке, где? Возбудила, чуть не сдох!
Дерзкая девушка с ответом не медлит:
– Сама садись, старая, покажи, чего осталось!
Партнер хохочет, и Элизабет вместе с ним смеется в проеме двери. Мы смотрим с Валенсией, запомнить хотим, пока смеется. Но уже нет ее, всё.
И шум в коридоре. На диванчике меня будто подбрасывает. Из бара выбегаю, Валенсия следом.
Элизабет на полу лежит недвижно, вокруг никого, и я бросаюсь к ней, бегу. Валенсия на полпути догоняет, обхватывает на ходу, вдруг руки у нее сильные:
– Стой!
– Да ты чего, чего?
Вырываюсь, а ни с места, хватка мертвая.
– Какаду, терпение.
Так и стоим, держит Валенсия и спокойна, знает, что будет. И дождалась:
– Вот. Полюбуйся.
Элизабет встает как ни в чем не бывало, бодро даже, и на нас оглядывается, на зрителей своих. И пальцем погрозила, что номер не прошел. По коридору устремляется, на поезд скорей. Еще, обернувшись, на прощание воздушный поцелуй посылает.
Валенсия от поцелуя в ярость приходит:
– Чтоб ты сдохла!
И идем с ней молча. Но, не сговариваясь, тут же разворачиваемся и бросаемся за Элизабет следом.
14
Куда! Стой! Я номера ее не знаю! Подожди!
Это я от Валенсии отрываюсь, а она мне в спину напрасно кричит. Зовет, просит, но я все быстрей и быстрей наоборот. По коридорам от нее, лестницам, только не отстает, нет. Тогда за угол встаю, затаился. И проскакивает мимо, не заметив. Всё.
К Элизабет ломлюсь, а дверь открыта.
– Ду, вопрос решенный.
– Не сомневаюсь.
– Я не буду танцевать, не буду.
– Понятно.
– Ты видишь, что меня уже нет?
На самом деле Элизабет есть, но делает все, чтобы не было. Чемодан раскрытый посреди номера, мечась, она вещи в него забрасывает.