Северные амуры
Ильмурза добавил с таинственным видом:
— Я ведь отца Салавата, Юлай-агая, в юности встречал. Величественный был джигит!.. Все мужчины его рода долголетние. И Салават вполне проживет лет восемьдесят — девяносто, не меньше!..
— Может, царь отпустит его из заточения по сроку давности, — робко предположил какой-то аксакал. Кахым заявил решительно:
— Никогда Салавата с каторги не отпустят!
Все гости тяжело завздыхали, но Ильмурза не хотел терять надежду:
— С чего так решил, сынок? Помыслы Аллаха неисповедимы.
Мулла усиленно затряс бородою: мол, милосердие Аллаха безгранично.
— Все генералы в столице считают батыра Салавата, Емельяна Пугачева, Степана Разина, батыра Кинью Арсланова самыми опасными бунтарями. Их они проклинают и по сей день!.. Как-то я неосторожно заступился за Салавата, так на меня напустились: «Ты, видно, такой же мятежник, как твой земляк!..» А потом предупредили, будто пошли разговоры: «Сколько волка ни корми, все в лес смотрит. Зря князь Волконский прислал сюда учиться этого волчонка».
У Ильмурзы затряслись руки.
— Каким же чудом ты уцелел?
— Не чудом, а дружбой с молодым князем Сергеем, — светло улыбнулся Кахым.
— Ты, сынок, не подводи и себя, и меня, — горячо зашептал отец. — Ежели начальник что сказал, соглашайся с ним, поддакивай. Станешь начальникам угождать, в большие люди выйдешь!
— Аминь! — скрепил это отцовское поучение мулла, а старики погладили бороды и этим выразили согласие со старшиной юрта.
У Буранбая было свое на уме:
— Каждый человек должен оставаться самим собою.
Ильмурза и мулла переглянулись, но промолчали.
Сидевший на самом углу скатерти Азамат обиделся:
— Назвать волчонком Кахыма!.. Башкира каждый может унизить.
— Они боятся обучать башкира военному делу, — примирительно сказал Буранбай. — Вдруг да возглавит бунт.
— Ты, брат, говори, да не заговаривайся! — разозлился Ильмурза. — С чего это мой сын начнет бунтовать?
— Аминь, — буркнул мулла. — Однако нельзя нам спускать глаз с молодых. Встречаются среди них дерзкие, неуступчивые. Усы, глядишь, не отрасли, а норовит жить по-своему. Мнят себя умнее отца-матери. — Асфандияр поднял глаза к потолку и возгласил: — Вразуми их, Аллах!
Двери распахнулись, служка внес самовар, то ли шестой по порядку, то ли восьмой, и чаепитие возобновилось к обоюдному удовольствию гостей и хозяина.
29
Мужчины пировали, спорили, сердились, а Сафия металась в своей горнице около безмятежно спящего Мустафы. Едва сынок задремал, она спешно начала переодеваться, чтобы муж увидел ее в полном праздничном наряде. Выбрала самое пестрое платье с широкими оборками по подолу, прикрепила нагрудник с крупными серебряными монетами. На голову надела меховую ушанку, всю в арабских, турецких и бухарских серебряных монетах. Тугие щеки, и без того-то румяные, покрасила, подвела глаза и брови. В маленьких ушках засияли серьги с драгоценными камушками, на руках зазвенели золотые браслеты. Перстни с алмазами были с трудом натянуты на беленькие пальчики.
Долго-долго любовалась она собой перед зеркалом. Красива и молода… Холеная и нежная… От неуемной радости Сафия вдруг пустилась в пляс, перебирая на месте мягкими суконными сапожками, расшитыми разноцветными шелками, а монеты мелодично отзывались на каждое ее грациозное движение.
Кахыма же все нет и нет. «Нас, женщин, считают болтливыми, а сами часами разговаривают Аллах знает о чем… Шумят, кричат. Может, кумысом упились?» Она беспомощно опустилась на нары, уронила руки на колени. Терпи, терпи, женщина, смирись с затворничеством, с одиночеством — такова твоя горькая доля по шариату, по обычаю, по всему укладу семейной жизни… И как мужу не стыдно — засиделся! Мог бы под благовидным предлогом встать и уйти. Видно, не соскучился по жене, не обрадовался первенцу. Поди, завел себе в столице красотку, вот и не истосковался по молодой жене, а она, неразумная, слезы льет… Так и еще два года пройдет в разлуке, и еще два, глядишь, Сафия состарится, огрузнеет. Ему-то что! — приведет в дом младшую жену, как привел его отец Ильмурза. А ей, старшей жене, он вручит ключи от кладовки, от амбаров, от сундуков, взвалит на плечи груз хозяйства, заставит следить за конюхами, за работниками.
В дальней праздничной горнице заиграл курай. Буранбай!.. Это его душа поэта и музыканта воплотилась в пленительной мелодии. Красивый полнозвучный голос Кахыма присоединился к мотиву и словно обогатил песню и вещим словом, и пронзительной удалью. Наслаждаются музыкой да песнями!.. Стало быть, не скоро соизволит облагодетельствовать Кахым свою благоверную.
Сафия расплакалась, разделась, привычно аккуратно уложила наряды и украшения в сундук и легла на перину.
«Пускай развлекается! Заявится, а я и не приголублю, ляжет, а я и не обернусь к нему, не раскрою объятий. И разговаривать не стану. Прикинусь, что устала, крепко уснула. Пока молодая, надо погордиться, повеличаться. Вон как Шамсинур выламывается, жучит своего старичка Ильмурзу!»
Легко мечтается, да с трудом сбывается… Едва дверь скрипнула и в темную горницу ступил муж, как Сафия ласточкой взлетела с нар, бросилась ему на шею, расцеловала… Молодость не злопамятна, а горячая кровь вскипела от прикосновения крепкого, словно выкованного тела Кахыма, рук его и губ.
Она была счастлива безмерно, головокружаще, но на следующий день нагрянули гости из соседнего аула, и опять полился в чаши из кувшинов пенистый кумыс, и опять захлопотали кухарки у очага, выпекая, поджаривая беляши, отваривая мясо. А как не принять хлебосольно гостей? Осудят!.. Прибывшие требовали от Кахыма подробных рассказов о Петербурге, о военной учебе, захотели услышать, как дивно он играет на курае, на скрипке, как сладкоголосно распевает и башкирские, и русские песни.
Приходилось подчиняться.
Наконец-то гости схлынули, и Кахым смог проводить все дни с женой и сыном.
Однажды днем, когда малыш заснул, он отправился вместе с Сафией покататься верхом на застоявшихся, раскормленных лошадях старшины юрта. Дочь начальника кантона была лихой наездницей, а конь, видимо, чувствовал ее доброту — подчинялся не кнуту, не окрику, а поглаживанию по шее нежной ручкой. Кахым и в столице постоянно занимался верховой ездой. И вот всадники на резвых скакунах стремительно помчались в гору, в рощу. Весна еще не осилила зиму, и в низинах, в лощинах лежал потемневший ноздреватый снег, но на вербах, на ивах уже набухли почки, и казалось, что деревья вздохнули раскованно, с упоением вбирая, втягивая родниково чистый воздух, радуясь синеве высокого неба и жарким лучам солнца.
Они углубились в лесную чащу. Деревья стояли здесь еще с прозрачными вершинами, черные от влаги, но березки уже красовались пушистыми сережками.
— Кахым, весна! — воскликнула Сафия, любуясь властной посадкой мужа, его молодцеватой осанкой, офицерской статью. — Хотя, с тобой мне и ненастье показалось бы светлым, безоблачным праздником.
— Весна всему живому в радость, — сказал Кахым и указал на извилистые следы на снегу: — Гляди, зайцы плясали! Весну почуяли! Начались звериные свадьбы.
— Фи, разве можно равнять человека с животным! — поморщилась Сафия. — Ты еще про собак вспомни…
— Ничего скверного тут нет, — пожал плечами муж. — Ты горожанка, а мы в деревне привыкли и к лошадиным, и к волчьим, и к собачьим хороводам-свадьбам. Все живое плодится, размножается.
— Да, конечно, — подумав, согласилась Сафия, — но хочется, чтобы у людей жизнь была почище, не такой звериной, как порой бывает.
Кахым пустил коня крупной рысью и крикнул задорно:
— А ну-ка, догони!
Сафия шепнула, пригнувшись, в ухо лошади: «Милый мой Ветерок, не подведи!», и конь понял, откликнулся, пустился вскачь, взвихривая снег и разбрызгивая лужи на солнцепеке.
Через минуту Сафия обогнала мужа, обернулась и захохотала, сверкнув зубками:
— Теперь ты догоняй!
Кахым орудовал и шпорами, и плетью, но его тяжелый жеребец уже притомился, потемнел от пота, а смелая всадница так и мелькала среди деревьев все дальше и дальше.