Will. Чему может научить нас простой парень, ставший самым высокооплачиваемым актером Голливуда
Все еще помню свой первый стих. Я сочинил его в двенадцать лет.
Когда мне был отроду год, я был в начале пути.Когда мне было два, все узнали, что я опупенный [чего?] эмси.Когда мне было три, стало ясно, что я не промах в любви,Прирожденный гений и музейный шедевр во плоти.К счастью, потом я научился писать лучше. С микстейпами Пола и его поддержкой моя страсть только росла. Я и так уже не закрывал рта и все время выступал. Но теперь я еще целыми днями тихонько начитывал рэп себе под нос, придумывая новые рифмы, цитируя любимые строки, пытаясь фристайлить обо всем вокруг. Я купил тетрадку для сочинений, начал записывать туда рифмы и зачитывать их у себя в комнате перед зеркалом.
Мои фантазии выплескивались на эти страницы, иногда удивляя меня самого. Творческий поток выходил из берегов. Я жил и дышал рэпом.
И из кокона затюканного неловкого пацаненка на свет появился прирожденный эмси.
Старшая школа Овербрук находилась в каком-то километре от Богоматери Лурдской. Но с тем же успехом она могла быть на другой планете. Их окружение было диаметрально противоположным. Школа Богоматери примыкала к богатому белому району Нижний Мерион, а Овербрук стояла прямо в центре Хиллтопа — центром концентрации нищих черных околотков Западной Филадельфии.
Католическая школа Богоматери Лурдской была маленькой — в параллели училось всего по паре десятков детей, по большей части белых. Нас, черных ребят, там было всего трое-четверо.
Гигантская, громадная школа Овербрук носила прозвище «Замок на холме». Ее построили в 1924 году, когда в дело шли настоящие стройматериалы, а не то, что сейчас. Она занимала два квадратных городских квартала и нависала над окрестностями, как каменная крепость. До ее крыльца приходилось взбираться на тридцать ступеней, и тот, кто пережил подъем, лицезрел внутри где-то 1200 учеников. 99 % из них были чернокожими.
По коридорам длиной с квартал роились толпы детей. В Богоматери Лурдской все меня знали, но в школе Овербрук я был никем.
Мне было страшно до чертиков. Я был на грани нервного срыва. Сердце колотилось, руки тряслись, но к тому времени у меня уже была надежная стратегия преодоления страха: я начинал выступать. Если мне удастся их рассмешить, чувство опасности уйдет.
Не знаю, зачем я сделал то, что сделал. У меня внутри как будто включился защитный механизм, который перехватил управление моим языком.
Я заговорил, даже не успев подумать. Так и началась моя жизнь старшеклассника — пожалуй, с самой дурацкой моей выходки.
К 8 утра на линейку в огромной столовой собрались несколько сотен детей. Новенькие привыкали к окружению, получали распределение в классы и официально вступали в ряды учащихся старшей школы Овербрук. На входе в столовую у меня окончательно сдали нервы. Я вскинул руки вверх и завопил:
— Слушайте, слушайте, послушайте все меня!
Все притихли. Двести школьников разом повернулись и посмотрели в мою сторону.
— Он здесь, — сказал я, показывая на себя. — Можете не переживать, потому что он здесь… Не благодарите. Возвращайтесь к своим делам… Если что, я буду тут.
Тишина была странной — очевидно, такого с этими ребятами в школе еще не случалось. Несколько человек ухмыльнулись, но большинство продолжило заниматься своими делами как ни в чем не бывало. Не знаю, какой реакции я ожидал, но, по крайней мере, мне удалось снять напряжение.
Продвигаясь через толпу, я скользнул мимо парня, которого явно не впечатлил мой выпад. Не поднимая головы, он сказал:
— Чувак, да всем насрать на то, что ты здесь.
Не моргнув глазом, я ответил:
— Ты погоди десять минут, и твоей подружке будет не насрать.
У-у-у-у-у! Заревели голоса вокруг нас. Несколько человек даже похлопали.
Тот парень взглянул на меня, но ничего не сказал. Только медленно кивнул: «Мы с тобой еще не закончили».
Я победно двинулся дальше, думая, — может, эта школа не так уж плоха. В 8:31 линейка подошла к концу, и учеников отпустили бродить по коридорам, разыскивая свой кабинет.
Мне нужно было в 315 класс, и я как раз поднимался по лестнице со второго этажа на третий, когда краем глаза заметил парня из столовой — он направлялся ко мне. Сверкнула голубая вспышка, правую сторону головы пронзила острая боль… потом все потемнело.
Следующее, что я помню — это вкус крови, гул голосов, распухшую верхнюю губу, шатающиеся передние зубы и худшую головную боль в моей жизни. Тот парень взял железный кодовый замок с одного из шкафчиков, зажал в кулаке и просунул средний палец в стальную петлю — получился импровизированный кастет. Им-то он и ударил меня по голове. Я немедленно отключился и, падая, разбил рот о ступени. Кровь была повсюду, дети орали, учителя суетились, все пытались понять, жив я или нет.
Свет в кабинете директора выжигал мне глаза. Когда вошел папуля, я сидел, прижимая к разбитым губам полотенце. Вскоре явилась полиция, и я кое-как рассказал им все, что помнил. Папуля был в ярости. Полицейские с директором составляли протокол. У меня в голове все плыло, и я мог думать только: эй, ребята, придержите коней. Я ничего не понимаю.
Мне хотелось нажать на паузу и перемотать пленку. Мне хотелось все переделать. Мне не хотелось там быть. Я не хотел ни во что из этого верить.
— Вставай, — сказал папуля. — Идем.
Он поднял меня на ноги.
Коридоры опустели. Папуля был похож на хищника, который никак не мог найти себе жертву. Мы вышли через боковую дверь. Я пробыл в школе всего полтора часа. Уходить среди дня было непривычно. Через улицу был магазинчик «Шугар Боул». Я хотел воды со льдом и крендель, но мне показалось, что папуля не в настроении, так что я не стал его просить.
Когда мы отъезжали от школы, я увидел, как того парня выводят в наручниках и заталкивают в полицейскую машину. Так закончился его первый учебный день в старших классах. Позже его исключили, и я так и не узнал его имени.
Наступила ночь. Лунный свет отражался от моих распухших губ, щедро умащенных вазелином. Это был первый спокойный момент за целый безумный день. Лежа в своей постели (на левом боку), я думал: какого хрена произошло? Что со мной случилось?
Как раз в тот момент Джиджи зашла меня проведать. Она заменила ледяной компресс, взбила подушку и поправила бинты у меня на голове. Хорошо все-таки, когда бабушка — медсестра.
Я все ей рассказал. Она не стала меня отчитывать или ругать, а просто заметила:
— Если бы ты не был таким болтливым, тебе бы, может быть, поменьше доставалось.
Потом она поцеловала меня и ушла.
А я все думал о ее словах. Ведь она была права — я вечно трепался, вечно шутил, вообще не затыкался. И делал я это не потому, что хотел высказаться — просто мне было страшно. Тут-то я понял, что моя болтовня и бравада на самом деле были очередным, еще более коварным проявлением трусости.