Старьёвщик
– Я понимаю, – сказал я, кидая фильм в сумку. – Давайте так. Я накину сверху еще пятьдесят. Поскольку вы пытались принести его сами.
– Дело в том, – продолжала женщина, – что у меня нет банковского счета. Может, заплатите наличными?
И здесь я ей тоже не поверил. Я знал, и она знала, что я знал: она всего лишь пытается обойти налоги. Но опять же, какая мне разница? Она подала мне свою карточку, и я провел ею по экрану.
– Вы – чудо, – расцвела она.
– Совсем нет, – ответил я. – Просто старьевщик.
– Кто?
– Старьевщик. Так мы себя называем.
* * *– Ну, не Санта ли? – воскликнул Лоу, бармен в «Утках и селезнях», куда я обычно – на самом деле почти всегда – заходил на ленч.
Томатный сок и сырое яйцо. Я очень забочусь о своем здоровье. Или, скорее, заботился.
Лоу называет меня Сантой, потому что я всегда приношу сумку. Мне не хочется оставлять ее в лектро. А она большая, большая, как мешок почтальона, с печатью БИИ и всем таким.
– Как нынче улов?
Я открыл сумку и позволил Лоу посветить внутрь неярким фонариком, который он держит под барной стойкой – он светит им вам в лицо, если вы перебрали, и говорит: «Все в порядке, парень». Пока он не тянется в сумку и ничего не трогает, теоретически правил я не нарушаю.
Лоу пожал плечами.
– Миллер?
Но фильм он узнал.
– Клинт Иствуд… Я и не знал, что его вычеркнули! Мой отец любил его. Даже назвал в его честь моего старшего брата.
– Клинт?
– Вуди.
– Можно подумать на Вуди Харельсона, – заметил я.
– Или Вуди Аллена, – послышался голос из темного угла бара.
Данте, по крайней мере так его зовет Лоу. Полицейский на пенсии или что-то в этом роде, всегда сидит там, в полутьме.
– Вы вычеркиваете фильмы, а не кинозвезд. Так почему же певец исчезает сразу же, как только подходит его время?
– Прекрати! – возразил Лоу. – Нельзя вычеркивать кинозвезд, потому что те никогда не снимаются в одиночку. Пришлось бы остальным актерам разговаривать с белым пятном на экране.
– Ну и что? Певцы на сидишках тоже не одни записываются.
– Иногда одни, – возразил Лоу. – К тому же, фильмы – совсем другое дело. Фильмы будут жить вечно, если их не вычеркнуть. Они засоряют мир, как холестерин.
– К черту певцов, – сказал Данте. – Вообще не следовало вычеркивать Синатру. Он был и кинозвездой тоже.
– Во всем виновата политика, – ответил Лоу, разбивая яйцо в мой стакан. – Правильно, Шапиро? Фильмы получили оплеуху. – Бум! Зззз! Пшш! – К тому же, тот второй парень писатель-фантаст, а не певец, правда, Шапиро?
– Научный фантаст, – поправил я.
– Какая разница? – поинтересовался из полутьмы Данте. – Вот еще что, почему постоянно вычеркивают итальянцев?
– Может, потому, что вы, итальянцы, слишком много жалуетесь, – поддразнил Лоу. – Правда, Шапиро?
– Как скажешь, – отозвался я.
В Академии нас приучают не спорить, и выработанный навык переносится в личную жизнь. Но иногда слова людей задевают меня. Во-первых, Бюро никогда не вычеркивает человека, пока он не умер. Во-вторых, случайный выбор делает машина, и Данте это знает. В-третьих, с каких это пор Клинт Иствуд – итальянец?
* * *На вечер у меня осталось только одно изъятие, на улице рядом с Серебряным озером. Я припарковался в квартале от нужного места и пошел прогуляться.
Люблю Серебряное озеро. Оно как зеркальное отражение мира, с домами, деревьями, машинами по краям – а посередине голубая дыра, пустое небо. Я часто думаю (думал) так и о своей работе. Бюро – тоже голубая дыра, которая поддерживает во всем порядок.
Из дома, построенного в старом ранчо-стиле с прилегающим гаражом, открытым, заваленным рухлядью, выбежала старая беззубая собака и принялась лаять, потом пристроилась рядом со мной и проводила до крыльца. Некоторые люди ладят с женщинами, некоторые с детьми, некоторые с парнями. Я – с собаками.
Дверь оказалась открытой, но свет внутри не горел. Звонка нет. Я постучал в стекло. К двери подошел высокий, щуплый мужчина с длинными каштановыми волосами, зачесанными на лысую макушку.
Я проверил имя, показал ему свой комп со значком. Объяснил, что мне нужно.
Мистер Лысый не стал прикидываться непонимающим. Просто пригласил меня внутрь, отгородив собаку стеклянной дверью.
Я сел, устроил сумку подле себя. Темная гостиная, шторы и ковер подходили друг другу по цвету и выглядели так, будто их не чистили много лет. Мистер Лысый извинился и вернулся через несколько минут с плоским бумажным пакетом с изображением ковбоя, забирающегося в автомобиль (или выбирающегося из него): пластинка. Диск внутри оказался похожим на обычную сидишку, но очень большой, двусторонний и с крошечными желобками.
– Вот то, что вам нужно. Долгоиграющая пластинка.
– Я знаю, я видел их, – ответил я.
В Академии мы проходили все носители двадцатого века. Различных типов так много, что их пришлось разделить на два отдельных курса.
– Не возражаете, если я послушаю его в последний раз?
У меня так разыгралось любопытство, что я почти согласился. Особенно когда увидел проигрывающее устройство. Коробка с крышкой – проигрыватель. Лысый открыл его и заставил крутиться, прежде чем я очнулся и сказал:
– Извините, строго запрещено.
– Понял, – сказал он и закрыл крышку.
Хотя, что конкретно он понял, я не знал. Я держал пластинку, уставившись на изображение ковбоя – по шляпе ясно, – стоящего возле машины с гитарой в руке.
– С вами все в порядке?
– Думаю, да, – ответил я. Сунул пластинку в сумку. – Конечно.
– Мне показалось, вы сейчас расплачетесь.
– Просто тяжелый день, – объяснил я, хотя еще не пробило и двух часов.
Вытер глаза и с удивлением почувствовал слезы на тыльной стороне руки.
– Пока, Хэнк, – сказал он.
– А?
– Хэнк Вильямс, – пояснил лысый. – Один из великих. Бессмертный.
– Именем закона я вынужден вам напомнить, что Бессмертных не существует, – заметил я. – Такое предположение комиссия опровергла на основании…
– Просто фигура речи, – оборвал он меня. – Ничего личного, понимаете?
Собака намеревалась проводить меня, но я отослал ее в гараж. И пошел прогуляться вокруг озера. Я не мог выкинуть из головы картинку. Она напоминала мне песню. Она почти, но не совсем, крутилась у меня в голове.
Да еще и имя, Хэнк. Мое имя. Хоть я никогда и не пользовался им. По словам мамы, его дал мне отец.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Слишком много старья.
Все понимали это, однако никто не знал, что делать.
Решение, или Право Уничтожения, как его назвали позже, когда оно стало официальной политикой государства, пришло с грохотом, в прямом смысле этого слова. Пятого апреля 20.. года в четыре сорок утра небольшой взрыв, сопровождающийся сильным пожаром, прогремел в музее Дорсэ в Париже. К тому времени как огонь погасили, четыре шедевра импрессионизма погибли, включая картину Моне. Пламя вызвало маленькое зажигательное устройство с таймером.
В заявлении, отправленном по электронной почте в офисы «Пари Матч» и «Интернешнл Геральд Трибьюн», говорилось, что ответственность за взрыв берут на себя некие «устранители». Так называемое «Интернациональное собрание деятелей искусства», используя потрясающе вульгарную в то время образность, сравнивало западную культуру с человеческим телом и вопрошало, что случится, если оно будет только потреблять и никогда не испражняться.
Интернациональная природа движения стала ясна на следующей неделе, когда две бомбы одновременно взорвались в лондонской галерее Тейт и мадридском Прадо. В Тейт огонь свирепствовал особо, повредив две работы Тернера и уничтожив Констебля. В Прадо замысел террористов сорвался. Музеи по всей Европе ответили на взрывы заменой оригиналов голографическими репродукциями и трехмерными копиями, ускорив процесс, который уже зарождался в ответ на ухудшение условий, вызванное атмосферным загрязнением.