Жестяной пожарный
Мое военное начальство, можно быть уверенным, смотрело на меня критическим оком: чахоточный моряк, пусть даже непостижимым образом излечившийся и избежавший объятий смерти, не сможет стать жемчужиной морского офицерского корпуса. Так не лучше ли избавиться от него раз и навсегда и поставить точку на несостоявшемся романе этого неудачливого прапорщика второго класса с морем! Пусть себе топает дальше по устойчивому берегу, а не по плывущей враскачку палубе корабля.
Правду сказать, я придерживался того же мнения. В конце концов, свет клином не сошелся на водных хлябях, есть еще и земная твердь с ее лесами и городами, с ее художниками и поэтами, которые и не думают ходить строем, как гуси, не делят божий день на вахты и не пробуждаются ото сна по звону судового колокола. Оценивая ход событий, набирающих скорость, я склонялся к тому, что дело необратимо идет к расставанию с воинской службой, что с уходом Любови пришел конец военно-морскому этапу моей жизни и теперь я смогу без остатка посвятить себя литературному труду. Трагическая смерть моей Любови подвигла меня на благословенные поэтические муки: в облаке опиумного дымка я, не разгибаясь, забывая о сне и хлебе насущном, корпел над стихами, сочившимися из меня, из самой глубины моего сердца, горячего от слез.
Окончательное решение о разрыве с морем, которому я не только не препятствовал, но, напротив, содействовал по мере сил и возможностей, должно было быть одобрено высшим флотским начальством. На высоком начальственном столе скапливались характеристики на меня и отчеты о моем поведении и состоянии здоровья. Как это ни чудовищно, но были среди бумажек и такие, где моя чахотка расценивалась как притворство, симуляция, разыгранная ради увольнения из вооруженных сил, и даже болезнь и смерть моей Любови подвергались позорному сомнению… Прошли годы, прежде чем я научился не удивляться человеческой подлости: даже у ангелов во плоти находятся недоброжелатели и злопыхатели. Мир устроен несовершенно, и как раз в этом, быть может, скрыта тайна его жизнестойкости. Так да здравствует же несовершенство мира!
Терпеть не могу числа, составленные из цифр; я уже упоминал об этой моей особенности. Хронологический ряд, даты рождений, помолвок и смертей, дни именин, наконец, ежемесячные доходы и ежедневные расходы – вся эта видимость порядка превращает рукопись Жизни в бухгалтерскую книгу. И все же цепкая память удерживает кое-какие случайные даты, вместо того чтобы растворить их в себе без остатка и следа.
В конце 1923 года, на Рождество, к взаимному удовлетворению сторон состоялся мой окончательный развод с военно-морским флотом. Военные не любят выметать сор за порог: во флотских архивах не сохранилось ничего, что могло бы бросить тень на этот полюбовный развод.
4. Париж. Обновление жизниВ Париж, в Париж! В мир литературы, в котором я решил преуспеть и добиться заслуженного признания. Немедленно! Не откладывая решение в долгий ящик! Мне есть о чем писать: моя жизнь полна судьбоносных извивов, и философское осмысление случайностей, складывающихся в воображаемую закономерность, мне присуще. До ворот, ведущих в прозу, мне еще предстоит пройти изрядный путь – но ведь многие славные прозаики начинали со стихотворчества! Почти все! Примеров тому немало.
Мне есть что показать литературному Парижу. Одна книжка стихов, почти целиком написанная у изголовья моей умиравшей любви, закончена, а другая в работе и скоро будет готова. В этих книжках я утверждаю право свободного поэта видеть мир под своим неповторимым углом зрения – вовсе не таким, каким представляют его добропорядочные обыватели, за обеденным столом заправляющие салфетку себе за ворот. Мое безоговорочное право наблюдать мир неприлизанным и необструганным, несовершенным и вместе с тем прекрасным! Аполлинер видит мир таким. Поль Элюар. Сюрреалисты. Вот с кем я хочу познакомиться в Париже, если мне повезет. Почему бы и нет? У нас наверняка найдутся точки соприкосновения: мы готовы противостоять человеческой пошлости, у многих давно закостеневшей и превратившейся в привычку. К тому же склонность к безотказному «средству от всех болезней» – алкоголю, кокаину или морфию – устойчиво проявлялась, как утверждала молва, в их среде. А это влечение сближает желающих отвлечься от назойливых заблуждений мира вроде меня.
Сюрреализм – вот то направление, с которым я намереваюсь связать свою литературную судьбу. Сон и явь – перетекающие друг в друга равновеликие явления, определяющие наше бытие; не напрасно с самых давних пор, с ветхозаветных времен люди стремятся разгадать сны и предсказать их влияние на будущее. Мои стихи ложатся прокладкой меж явью и сном в иллюзорном пространстве, наполненном незнакомыми предметами и невиданными существами. Это и есть сюрреализм – проникновение в подсознание, возможность упереться взглядом в необъяснимое и поколебать логические построения публики.
Моя морская страница была перевернута – Тулон остался за спиной. В январе я вышел из вагона на перрон Лионского вокзала в Париже. Решение полностью посвятить себя литературе пришло ко мне не в поезде Тулон – Париж. Весь последний год я его обдумывал, примерял на себя и так и эдак и пришел к выводу: это мне по плечу. Склонность к литературному творчеству я испытывал с отрочества: писал стихи, выражая в них свои душевные переживания, делал наброски в блокноте, осмысливая события минувшего дня. Я хотел сочинять, и чем больше проходило времени, тем непреодолимей становилась эта страсть! Мне казалось, что стихи – это моя стихия, но я допускал, что проза их потеснит или вовсе вытеснит. Бог даст день, Бог даст будущее. Другое меня смущало: как посмотрит моя семья, моя мама на то, что я бросил военную карьеру на флоте и ушел искать удачи в темном лесу писательства. Плохо они посмотрят на это – вот как; в этом я не сомневался. Они увидят во мне «черную овцу», позорящую семью. Литература! Стихи! Что это еще за вздорные выдумки!
Денежному довольствию морского офицера пришел конец; это было неприятно, отчасти болезненно – но не катастрофично. Острая проблема крыши над головой оказалась решена с первого шага – годом раньше, после смерти отца, новая квартира семьи на улице Магдебург оказалась в моем распоряжении: ни мама, ни братья с сестрами не собирались там жить постоянно. Содержание, назначенное после смерти отца нам, пятерым детям, в помощь, давало возможность довольно-таки скудного существования, но и голод мне не грозил своим отвратительным кулаком. Кроме того, в нашем владении оставался замок Ранси с несколькими крестьянскими дворами, населенными интереснейшими, по жизни связанными с землей людьми, как будто это с них Мопассан писал некоторых своих героев. А в замок можно было вернуться в случае непредвиденных ужасных обстоятельств.
Люблю ли я Париж? Да, люблю. Эта моя любовь, пожалуй, единственная на земле, не переходящая со временем в привычку, а потому неизбывная.
Париж, эта фарфоровая чаша, населенная по самый сиреневый ободок миллионами мужчин, женщин и детей, хохочущий и плачущий Париж, танцующий фокстрот и падающий замертво, целующийся и валяющийся под мостами, – как мне найти в этом множестве тех нескольких, к которым меня влечет моя новая поэтическая судьба? Будущая судьба, если угодно! Завтрашняя! Послезавтрашняя! Мне, не богатому никакими литературными контактами, без всяких полезных и бесполезных связей, без наудачу выхваченных за столиками кафе шапочных знакомств в необходимой мне позарез писательской среде. Как мне, мятежному одиночке, определиться и нащупать в Париже устойчивую почву под ногами? Хотя бы на время – а там посмотрим…