Париж никогда тебя не оставит
Еще полквартала, и она отворила кованые железные ворота, от которых вели вниз, во двор, три ступеньки. Рядом со ступеньками спускался короткий цементный пандус. Некоторые утверждали, что Хорас продолжает жить в этом старом нью-йоркском браунстоуне из чистого упрямства. Если бы они с Ханной переехали в какие-нибудь апартаменты, он бы без труда попадал с улицы в подъезд, а дальше – на лифте. Другие настаивали, что если Хорас продолжает жить в доме, где прошло его детство, то, может, он вовсе не такой прожженный циник, каким хочет казаться. У Шарлотт имелось третье объяснение, которым она, однако, не делилась ни с кем, даже с Хорасом. В особенности с Хорасом. Швейцары и лифтеры в таких вот многоквартирных домах разбивались бы в лепешку, чтобы помочь человеку в инвалидном кресле, и дело не только в рождественской надбавке. Эти люди, в общем и целом, относились бы к нему уважительно – по крайней мере, внешне, – и многие из них прошли войну. Хорас бы этого не потерпел. Их забота была бы для него унизительна, а снисходительное отношение привело бы в ярость. Поэтому он пристроил к лестнице пандус снаружи дома, а внутри установил лифт.
Она закрыла за собой ворота, пересекла вымощенный плиткой дворик, где, пламенея в надвигающихся сумерках, цвели в горшках желтые и оранжевые хризантемы, и отворила стеклянную, с коваными железными переплетами дверь, ведущую в холл.
Когда некоторое время спустя Шарлотт размышляла о произошедшем, то решила, что виной всему письмо, выкинутое в корзину для бумаг. В тот момент она о нем совсем не думала, но, по-видимому, письмо продолжало маячить на задворках ее подсознания. Другого объяснения посетившей ее галлюцинации не было.
Перед ней, подняв к голове руку, стояла женщина, держа у виска палец, точно дуло пистолета. Совершенно внезапно Шарлотт очутилась в холодном сыром подъезде в доме на рю Ваван. Глаза консьержки, черные и жесткие, точно угольки, неотступно следовали за ней и Ви, когда они в полутьме пробирались к лестнице. Когда они были уже на ступеньках, консьержка из того старого многоквартирного дома подняла палец к виску, будто спуская курок.
– Aperès les boches [12], – прошипела она, и слова эти точно обдали Шарлотт кипятком.
А потом, однажды вечером, уже почти перед самым Освобождением, Шарлотт несла Виви на руках, и консьержка, выйдя из своей каморки, преградила ей путь. Стоя в нескольких дюймах от нее, она подняла сложенные «пистолетиком» пальцы уже не к своему виску, а ко лбу Виви.
– Après les boches, – хрипло протянула она, будто пела колыбельную, и спустила воображаемый курок.
Шарлотт судорожно схватилась за ручку двери и закрыла глаза. Когда она их открыла, то снова находилась в элегантном холле с полом, выложенным черной и белой плиткой, но перед ней стояла вовсе не ее бывшая консьержка, а, должно быть, одна из пациенток Ханны Филд, которая поправляла шляпку перед зеркалом в позолоченной раме. Отвернувшись от своего отражения, женщина кивнула Шарлотт, потянула на себя тяжелую входную дверь и исчезла.
Шарлотт осталась стоять посреди холла, обливаясь потом в своем тоненьком плаще, к которому даже поленилась пристегнуть с утра подкладку. Она ненавидела себя за этот страх, но и эту женщину тоже – за то, что та этот страх пробудила. Après les boches. Эта фраза всегда лежала там, в мутных отравленных глубинах ее подсознания, только и ожидая случая подняться на поверхность. Эта фраза – и еще одна, еще более кошмарная, но об этом она думать не будет.
Она принялась подниматься по лестнице. Домашним лифтом она пользовалась редко. У американцев имелась привычка использовать для подъемов и спусков что угодно, кроме собственных ног, но ей это всегда казалось проявлением избалованности, а заходить в этот лифт было для нее нарушением личных границ Хораса и Ханны. Кроме того, Шарлотт нравились физические упражнения. Ее радовало, что ее болезненная худоба ушла. Она где-то читала, что в среднем каждый парижанин потерял за Оккупацию около сорока фунтов. Но набирать лишний вес ей не хотелось.
На первой площадке было как-то темновато, одна из лампочек в люстре на потолке не горела. Это было странно. Ханна не терпела беспорядка. Шарлотт посмотрела через плечо назад, в холл. Помещение было погружено в полутень. А та женщина так и стояла, отвернувшись от нее, и поправляла шляпку. Кто угодно мог принять ее за кого-то другого.
* * *
Они сидели, купаясь в сиянии желтых с белыми прожилками обоев, которые Ханна выбрала для них еще до того, как они въехали. Большинство хозяев, как узнала со временем Шарлотт, готовясь к приезду новых жильцов, покрасили бы пару стен в квартире и тем ограничились. Но, как часто повторяла Ханна с тех пор, как встретила Шарлотт и Виви на корабле тем утром почти уже девять лет назад, они были больше чем просто жильцы. Хорас знал отца Шарлотт еще до войны, а Ханна с радостью предвкушала, что в доме появится ребенок. Так что она не просто покрасила стены, но и поклеила обои, и взяла Виви с собой выбирать ковер и занавески, и даже заменила старый, дышащий на ладан холодильник на новый. В то время Шарлотт этого не понимала, потому что ей казалось, что в Америке ее со всех сторон окружает роскошь, но теперь она знала: то, что Ханне удалось раздобыть новую кухонную технику практически сразу после войны, указывало на ее незаурядные способности.
Узор на обоях, матово сиявших вокруг Шарлотт и Ви, назывался «Невинность». Где еще, кроме как в Америке, подумала Шарлотт, люди могут верить, что стенам можно сообщить naïveté? [13] И все же она не могла не восхищаться вкусом Ханны.
Зеркало над камином было слегка наклонено, так что она могла видеть в нем их обеих, как они сидят за маленьким столиком между камином и барной дверью на кухню, она – в рубашке и брюках, в которые переоделась, чтобы приготовить ужин, Виви все еще в школьной форме. Обои были такими солнечными, а свет настенных ламп таким мягким, что, казалось, они и вправду купаются в золотом сиянии. И тут Виви заговорила.
– Как так ты никогда не говоришь о моем отце?
– «Почему ты никогда не говоришь о моем отце?» – поправила ее Шарлотт. Она вовсе не собиралась тянуть время. По крайней мере, это не было ее единственным намерением.
– Почему ты никогда не говоришь о моем отце? – спросила Виви.
В самом вопросе не было ничего нового. Время от времени Виви спрашивала об отце, которого никогда не знала. Но сейчас впервые в вопросе прозвучала обвинительная нотка. Или Шарлотт это просто послышалось после той воображаемой встречи с консьержкой в холле?
– Я говорю о нем. Только это и делаю. Что ты хочешь знать?
Виви пожала плечами.
– Каким он был?
Шарлотт на какую-то секунду задумалась. Теперь она уже точно не тянула время. Она пыталась вспомнить. Но это походило на попытки уловить чувство из лихорадочного сна, когда температура уже вернулась к нормальной. У всего мира температура вернулась к нормальной. Иногда она задумывалась, поженились бы они, если бы не началась война, если бы его не призвали на фронт, если бы они не ощущали вес внезапно обрушившегося на них неуправляемого бега времени, если бы не видели в себе актеров какой-то трагической пьесы или фильма. Пылала бы ее кожа под его прикосновениями в не столь лихорадочные времена? Смогли бы они обнимать друг друга с нежностью, а не с отчаянием? Она ни о чем не жалела. Она испытывала благодарность за то, что у них было. И потом, без Лорана у нее не было бы Виви. Но беспросветность отчаяния – не то, о чем станешь рассказывать своему ребенку.