Вот оно, счастье
Мы сидели и смотрели на реку.
– Вон там фазан? – спросил он, кивая на птицу у бровки канавы в тридцати футах от нас. Я удивился, что Кристи не может разобрать.
Кристи остался невозмутим.
– Почти все свое зрение я израсходовал на чудеса этого мира и красу женщин, – пояснил он.
Не могу сказать точно почему, но это на дюйм вышибло меня из себя, и вернуть себе тот дюйм не далось мне легко. Кристи накренился вбок, выудил и предложил мне сплющенную пачку папирос.
– Не. Нет, спасибо. Не буду, – сказал я, будто иногда покуривал.
Он вынул одну для себя, покатал осторожно в ладонях, чтобы вернуть ей форму трубочки, сунул в рот и принялся за то занятие, какое станет позднее привычным, – бесплодный поиск спичек по карманам. За все время нашего знакомства он никогда тех спичек не находил, но всякий раз искал и оказывался одинаково ошарашен тем, куда дьявол подевал все спички.
– У нас есть.
Я ушел в дом, поискал в тех двух местах, где, судя по нескончаемым супружеским спорам, спички обязаны лежать, махнул рукой и поджег от очага лучину.
Выбравшись с ней на улицу, я увидел, что Кристи нету. Чемоданчик стоял, а хозяин исчез.
7Так же, как предписан был порядок восшествия в церковь Святой Цецелии, такой же данностью было и то, что, как только Месса миновала свой апогей, люди теряли интерес. Мосси Пендер всегда уходил первым. Мосси дожил до возраста, когда не властен более над своим мочевым пузырем, и в последние мгновения службы, не успевала еще облатка растаять у него на языке, Мосси стремглав бросался вон из Святой Цецелии в соседнюю дверь, к Райану, где маленькое слуховое окошко уборной пропускало наружу плеск водопада Мосси, пока выходила со службы остальная паства. Большинство мужчин, будто не имея в себе ничего религиозного да и словно бы на службе не побывав, вновь рассаживались на подоконнике у почты.
Церковь в то время была главной точкой притяжения, и целый час до и после проповеди, службы или моления дела у торговцев шли бойко. Люди пользовались тем, что оказались по обстоятельствам в деревне, а лавочники наживались на подъеме духа средь мужчин и женщин, только что вышедших из церкви, напитанных оптимизмом: Господь присматривает за ними. Не ведаю, каков теперешний эквивалент тому и есть ли он вообще.
От того, что вышли они в ту Страстную среду в очистившийся свет после дождя, дела в лавках должны были пойти еще лучше. Конечно, никто не счел, что дождь действительно прекратился вовсе, он просто запнулся; чудес в Фахе не видывали.
Пока женщины ходили за покупками, мужчины ждали и закуривали. Все до единого они владели необходимым, пусть и не воспетым искусством коротать время. По воскресеньям сиживали рядом с открытым багажником “фольксвагена” Конлона-газетчика, и вились над ними белые дымы, как на Пятидесятницу [27].
Человек-пенёк, Конлон происходил из Энниса и наживался на провинциальной робости. Здоровался по-энниски: “Ну?” – правильный ответ на это был: “Ну”. У него были глазки-щели, как у варяга, и непревзойденное мастерство стрелять бровями. “Постигаете ли вы спутник?”, или “Министр почт и телеграфов!” [28], или “Юнайтед!” – говаривал он, стрелял бровями и протягивал вам перевернутую газету, сложенную ровно, как скатерть, а внутри таилось то, что вы покамест не знали о спутнике, о том, что на сей раз пообещал министр почт и телеграфов, а также новости о “Манчестер Юнайтед”, за которую после мюнхенской авиакатастрофы [29] – при местной-то тяге к трагедиям – теперь болела восприимчивая половина всей страны.
Дуна газету не брал, зато брал его сосед Бат Консидин, а по воскресеньям из алчного желания понадежней устроиться на этой крутящейся волчком планете Бат скупал все газеты, по одной из всех, какие у Конлона водились, а тот продавал их с одобрительным кивком: “Вот ты-то джентльмен”. Бат был холостяком, до поздних лет жизни в машину ни к кому не подсаживался, а топал домой четыре мили, сунув газеты под мышку, они же торчали и из внутренних, и из наружных карманов его пальто, и Бат не возражал, если Дуна, заглянув в гости, брал старую газетку-другую с собой и таким манером наверстывал мировые новости недельной давности.
Скажу вот что: нет у меня намерения расписывать приход сплошь в розовом свете. Имелось в нем предостаточно злодеев, некоторых вывели на чистую воду, а некоторых – нет, как и всюду. Много скверного думалось в ту пору, как – несомненно, узнаем мы когда-нибудь – думается и сейчас. Время оголило историю бесчестья в институциях страны, и редкостью не была нехватка сострадания, терпимости и того, что когда-то именовалось приличиями. Фаха отличалась мало чем: жестокость, подлость и невежество имели место, но по мере того, как я рос, те случаи и байки о них казались все менее убедительными, словно Господь встроил в меня дух милосердия, о коем я в молодости и не подозревал. Может, конечно, я просто благодарен за то, что все еще на земле, а не в ней, и, кажется, важнее подмечать в человечестве доброе. Теперь я уже в том возрасте, когда рано поутру посещают меня воспоминания о собственных ошибках, глупостях и непреднамеренных бессердечиях. Усаживаются они на край моей постели, глядят на меня и молчат. Но вижу я их вполне отчетливо.
В ту Страстную среду в отсутствие Конлона мужчины топтались себе, болтали – и не болтали. Большинство обитало в зеленом уединенье и потому утешалось обществом друг друга, нисколько не стремясь быть искрометными.
Суся выбралась из толпы у дома Клохасси, увильнула от тенет кружевной мантильи Катлин Коннор, чья голова полнилась похоронами, и адресовала одиночный кивок, глядя вниз по улице, своему супругу. Дуна произнес: “Ну дела”, засим оставил мужчин и воссоединился с супругой. Они отправились во двор к Клохасси, отвязали Томаса и забрались в то, что именовали экипажем, – на самом деле то была телега, влекомая конем старше меня; тот конь знал, что время лошадей подходит к концу, преисполнен был меланхолии и держался как древний старец. У многих имелись пони с колясками, и так выезжали они по воскресеньям. Но в Дуне и Сусе тщеславия было немного, и они полагали, что Христос оценит бережливость и на простоту транспорта закроет глаза. В 1958-м мой отец в Дублине водил черный “форд”, ездил на автомобиле со своих двадцати пяти лет, мыл “форд” по утрам каждую субботу и убирал с половиков любой камешек или грязь, а потому его автомобиль казался сумрачной колесницей, однако отец моего отца в Фахе правил конем и телегой, ничем не отличаясь от своего отца или отца своего отца и, вероятно, всех Кроу за порогами древности с тех самых пор, как Фаха возникла из моря. Дуна экипажа с мотором себе не желал, но и плохого про тех, кто располагал таким экипажем, не думал. В глубине души Суся, вероятно, стремилась к роскоши и величию, но даже если так, рано погасила она в себе ту девичью грезу, извела ее на корню, чтобы стужа и сырость, грохот и тряска лошади и телеги по дорогам Фахи не вынудили ее пожалеть о своей жизни.