Вот оно, счастье
С бархатных небес соскальзывали звезды. Можно было ставить их на место, впившись в них взглядом и медленно-медленно поднимая голову. Стойте, звезды. Но, чу, между домами катится река. Гонит вдоль берегов. Крутнуть головой из стороны в сторону, чтобы глянуть, – и звезды вновь сползают вниз. Звезды, вернитесь наверх.
Фаха, крепко и некрепко спавшая, была предметом нежным и безмятежным, извив деревенской улицы – как детский рисунок, не ведающий ни истории мира, ни порока его, всякая лавка замерла, всякий дом смежил очи, ослеп и нахохлился возле ближайшего соседа своего, церковь царственна, сера и сурова, как часовой.
Вот бы еще стояла ровно.
Единственные предметы, пребывавшие в движении среди покойной этой сцены, мы с Кристи скользили себе дальше. В зыби крови и ума посетил меня образ галеона. Короткая и высокая мачты – мы двое, старик и юнец, враскачку. По причинам слишком глубинным или очевидным из меня журчащими, скажем так, строками, какие в школе выучены были наизусть и в ритме, накрепко с ними связанном, заструилось, привольно потекло:
– “Тут с места встал дворянин пожилой и молвил с поклоном так: «Сэр Патрик Спенс из всех моряков – самый отважный моряк»” [37].
И, словно подхватывая припев, вступил Кристи:
– “Самый отважный моряк”.
Фахским Шекспиром был Феликс Пилкингтон. Он выглядел как Шекспир и говорил как Шекспир, каким Фаха его себе представляла. В те дни находились такие люди – примечательные чудаки, мужчины и женщины, кто благоденствовал в глуши и питал неповторимость человеческого гения. О теперешнем времени сказать не могу. Настоящий феномен, Феликс не испорчен был ни успехом, ни славой за пределами нашего прихода, однако умел сочинять на ходу, в рифму или пятистопным ямбом – на ваш вкус, импровизировать стихотворения по любому случаю, творить трагедию, комедию, историю, пастораль, пастораль-комедию, историческую пастораль, трагиисторию, трагикомическую историю. О Иеффай, судия израильский, вот это сокровище, но даже Феликс Пилкингтон посрамлен был бы живостью того, что поперло из меня, пылкого и качкого на Церковной улице в Фахе.
– “О Розалин, любовь моя, неплачь инегорюй идеткнампомощьвижуя средьокеанскихструй” [38].
– “Средь океанских струй”.
Что еще я декламировал – не упомню. Поэтические антологии двух государственных экзаменовок вбиты были в мой мозг хорошенько. По большей части они все еще там. Уверен я лишь в том, что дело было глухой ночью, Кристи держал меня за руку и по бессеверному компасу мертвецкой пьяни привел нас наконец к велосипедам.
Возвращаясь невесть с каких домашних танцулек, призраками проплыли мимо нас две сестры Доннеллан. Одна забурлила смешком, а вторая подхватила ее под руку и потащила дальше.
Кристи медленно покачал крупной головой, а затем произнес то, что никогда не доходило ни до одного урожденного фаханина:
– В этом приходе роскошные женщины.
Мы стояли, заявлением этим мгновенно обездвиженные. Затем Кристи возложил руку мне на плечо и направил наш путь.
То, что мы отчалили, что после попыток ухарских и решительных взобраться на эти мудреные приспособления, велосипеды, мы наконец покатились в глубокую тьму, стало свидетельством доблести людей блаженствующих и достижения мозгов сокрушенных. Но в путь мы двинулись прекрасно, имейте в виду. О, как прекрасно. Гладко поплыли. Кристи и я, коренастый и высокий, старый и юный рыцари, выехали верхом на мягкий спуск дороги прочь из Фахи, словно бы сама дорога поддерживает тебя в том, чтобы ушел ты, и без всяких усилий движешься прочь. Река по одну сторону, взъерошенные поля по другую. В тех полях статуи лошадей со звездными глазами, скотина, недвижимая, как на игрушечных фермах. Незапамятный дух растущей травы, кокосовый аромат дрока и глубокое, трогательное, пусть и мимолетное ощущение полного благополучия.
Освобождающая это штука – скользить во тьму. Теперь, когда вхожу я в Четвертый Возраст, в Возраст Завершения, как говорят, вспоминаю о той велосипедной поездке и напитываюсь отвагой. Дорогу, которой устремлялись, мы едва видели. Завернули возле Фури, проехали мимо Консидина и обнаружили, что велоезда вслепую – само по себе искусство и что в каждом миге спрессовано знание, как этим искусством овладевать.
– Ого ух ты! – кричал Кристи.
– Ого ух ты! – кричал я, и оба мы были счастливы, как язычники, под теплым дыханьем ночного неба, жали на педали в мальчишеской запарке слепой инерции и ночной скорости, а потому упустили поворот у Кроссана, перли себе прямо и прямо, и в распахнутые Кроссановы ворота, и по диким колдо-до-добинам и внезапным чвак-чвак-чвакам тамошних заболоченных лугов, где мое переднее колесо увязло в камышовой канаве, и сам я, и вопль мой, и струя бурой блевотины устремились над велосипедным рулем и единый долгий и возвышенный миг великолепно летели, а затем произошло приземление лицом вниз – в холодную лужу и жижу действительности.
11Милостью новых глав настало утро.
Господь любит ослов и приберегает для них особое милосердие, а потому проснулись мы в чердачной спальне, ничком, полностью одетые, на постелях, но без памяти о том, как здесь очутились. Я лежал и моргал в пристыженном свете, а мир сгущался до двух определенностей: первая – мармелад моего мозга распух непомерно для моего черепа, вторая – никогда в жизни не стану больше употреблять спиртное.
Универсален рецепт состояния, в каком полагается просыпаться после эдакой ночи. Одна доля стыда, две – угрызений совести, три – отрицания действительности, а остальное – чистая оторопь. Во рту у меня был наждак, глаза будто на стебельках. Чувствовал себя вне себя дальше некуда, но не без некоторого восторга.
Иногда, быть может, возникало у вас чувство, что появилось в вашей жизни нечто: вы не в силах назвать это, однако словно калитка, в какую вы не заглядывали сколько-то, вдруг распахнулась, и вам незачем и проверять – вы знаете это наверняка. Нет у вас доказательств, ни во что предметно не ткнешь, но вы знаете: что-то распахнулось настежь.
У тростника плотность сказочного леса. Сквозь его темные переплетенья не просачивается ни проблеска света, но все-таки можно распознать, что над головою солнце. Крыша насквозь жива и кажется милосердной, будто с изумлением вскинута, подобно брови, к небесам и радушно принимает вернувшихся, едва ль не забытых. Покуда лежал на постели и пытался измыслить тактики, как бы поднять голову и не поранить себе мозг, я знал, что проснулся днем солнечным.
Теперь-то я знаю, что когда доживаешь до возраста своего деда, жизнь со всеми ее болями обретает черты комедии. В то утро Кристи наверняка ощущал их, но встал прежде меня. К полному бодрствованию он перешел вмиг и не выказал никакой устали, равно как и не признал никак прошлой ночи, разве что подмигнул мне на пути вниз.