Вот оно, счастье
Солнце палило, как в лучший день лета на нашей памяти.
Как и подобало поводу, Кристи ел с великим наслаждением и превосходными манерами, единственный промах его лишь в том, что он использовал вилку как ложку, гоняя горошины, а последнюю уловил, помогая себе пальцем. Дуна, в чьи привычки входило расстегивать после еды ремень на брюках, произвел это действие наполовину, после чего поймал свирепый взгляд Суси и свел расстегивание к поглаживанию.
Трапеза еще не завершилась. Под стать дворянам, ожидало нас и сладкое, и называть мы его будем, согласно Дуне, “десертом”.
– Их два – десерта, – прошептал он, когда Суся удалилась.
Из изобилия, прибереженного за Великий пост, возникли яичный английский крем и, вдохновленная Францией, планетоподобная поверхность единственного на всю Фаху безе, сверху покрытого густым кремом и мерно разложенными дольками единственного апельсина.
– Должно выглядеть вот так, – проговорила Суся.
Дуна осиял жену взглядом, будто она была Восьмым чудом света.
– Мне ни того ни другого, спасибо, – сказала Мать Аквина.
– И то и другое, будьте любезны. – Кристи передал свою тарелку.
Вскоре появились дети Кланси – в коротких штанишках и юбчонках, с одинаковыми домашними стрижками и бляшками коросты на содранных коленках. Казалось, с самого младенчества они усвоили тактику убегать после обеда из отчего дома и заявляться к моим прародителям; тактику эту породило то, что детишек Кланси было двенадцать по двум лавкам, у одних руки длиннее, чем у других, а также проверенная временем истина, что желудки у растущих детей полны не бывают никогда. Суся усвоила это самолично еще в Керри, и пусть Дуна с Кланси не общались с ранних лет, когда, проказничая и школярски, и нелепо, Дуна с Батом выкрали у Кланси петуха, детишек Кланси Суся кормила, когда б те ни появлялись.
Вид детворы, севшей за наши пасхальные объедки, встревожил Мать Аквину: шоферу ее было велено ровно через два часа вернуться. Но правдой с ее девичества было и то, что появления мужчин не дождешься, и она сидела, высокая, клювастая, кипятила ему головомойку. Вскипело у нее еще немножко, подозреваю, когда дети Кланси с гедонистическим счастьем, недоступным остальному человечеству, отправились к третьему обеду у Дули, а в недрах сада с бараньей костью зверски разделался Джо.
Словно была фигурою несгибаемо выточенной из камня, Мать Аквина обустроилась так, чтобы вперяться прямиком в меня. Удара колокола я не услышал, но Дуна и Суся знали, что раунд начался. Дуна извинился и сказал, что ему пора присмотреть за скотиной. Пожал Матери Аквине руку и поблагодарил за ее общество. Суся прервала это рукопожатие, выдав Дуне нести какую-то посуду, Кристи тоже получил свою долю, и все они удалились, как фигуры в садовом спектакле, предоставив меня моему року.
– Ты, разумеется, вернешься.
Это было утверждение, обсуждать нечего.
– Побудешь тут сколько-то. Это совершенно нормально. Разберешься сам с тем, что там возникло. Но после вернешься, последуешь своему призванию и будешь тем человеком, каким тебя видела твоя мать.
Глаза ее. Это глаза Ветхого Завета, суровые, серые, не оставлявшие ни малейшего пространства для маневра.
– Думаю, моя мать хотела бы…
– Она хочет, чтоб ты посвятил себя Богу.
Вряд ли я нашелся с ответом. Кажется, что-то во мне опрокинулось, неспособное ни говорить, ни думать, ни делать что бы то ни было, только слушать, как эта фраза гремит у меня в ушах.
То был не единственный раз, когда она гремела.
Не знаю, разговаривает ли кто-то сейчас вот так. Не знаю, жив ли еще сам этот посыл – вне связи с фанатическим – или, если жив, способен ли прозвучать вслух, вот так же бескрайне, крылато, захватывая дух.
Кашлянул шофер Матери Аквины. То был Хини, наемный возничий. После жидкого ланча у Кравена он обнаружил, что границы дороги прочерчены скверно. Автомобиль с одного боку изгваздан. Хини занимался извозом многие годы, продолжал держаться за руль и после того, как катаракта сделала дороги воображаемыми, а он вел, тянясь к лобовому стеклу, вечно вскидывая руку в приветствии через несколько мгновений после того, как едва не убил тебя.
– Время, мистер Хини, – произнесла Мать Аквина, давая мне заключительную дозу своего взгляда и стремительно вставая из-за стола. – Время!
У Хини вокруг головы клубилась белая эйнштейновская шевелюра. Он применял ее как реквизит, чтобы обозначать загадку всего сущего, – почесывал ее, отвечая.
– Понимаю, Матушка, – горестно молвил он. – Я был вовремя, пока не опоздал.
С этими словами Хини почесал Эйнштейна.
Мать Аквина взошла на борт автомобиля. Мотор взбаламутил тишь и распугал кур. После чего Мать Аквина удалилась.
* * *
Потихоньку, помаленьку люди начали приходить и принимать заранее условленные звонки. Кто-то орал в трубку, кто-то сидел на табуретке и ждал. Никакого уединения. Убирая со стола, мы слышали их всех, но телефоны в ту пору были не для сокровенных бесед – для них существовали письма, а устное слово все еще оставалось ниже письменного. В основном люди стремились услышать голос. Века сказительства привили им знание, что всякая достойная повесть требует больше трех минут, выделенных ханжами из Министерства почт и телеграфов на телефонный разговор, а также что свыше трех минут возникают несусветные расходы; те звонившие, кому было что сказать важного, сообщали только подводку: Я тебе расскажу про все это в письме.
Пока ждешь соединения, коротаешь некоторое время, но техника все еще была довольно новой и потому удивительной – и ее не презирали. Расстояния все еще оставались человечески постижимые, страна все еще большая, а мили и мили проводов – повсюду эти дуги и петли, через поля и болота – придавали зримость чуду речи, посланной в незримое.
Явился Томми Халпин по кличке Два Сапога, прошел по саду этим его приметным высоким шагом, что напоминал о временах, когда Фаха была на три четверти под водой.
Не ждал я, что он здесь покажется, но вот пожалуйста. Он подумал, что, может, позвонит его сын из Куинза. Уселся ждать, свесив ручищи между колен. Меренги ни кусочка не возьмет, но спасибо вам большое. После Мари ест мало. Прождал час, ушел домой.
Вскоре я выскользнул из дома и отправился пройтись вдоль реки. Там стояло сколько-то лодок, кормчие, работавшие в устье, разъехались на Пасху, зато, поскольку весну мы пролистнули и в апреле сразу пришло лето, возникло несколько прогулочных лодок и гребцов по хорошей погоде, заигрывавших с ветром, течением и вечным притяжением керрийского берега. Была свобода и некоторая веселость, наверное, в праздничном дне под солнцем, но ни того ни другого не чувствовал я.
Кристи нашел меня чуть погодя. Ни доброго дядюшку изображать не стал, ни советчика. Не сказал ни Ты о матери небось думаешь, ни Никому из нас не избежать утрат, ни Монашка-то еще та вообще. Он просто возник передо мной на речном берегу в морщинках на белой хлопковой сорочке и в синих брюках, огладил бороду, блеснул глазами и произнес: