Искушение
— Мы, приехавшие первыми после революции, были другими, шурави. И те кто попадал в вашу страну на учебу до нас, во времена короля Захир-Шаха, да и Мохаммед-Дауд Хана, тоже разительно отличались от прибывших за нами. ХАДовцы жадно скупали в универмагах электроплитки и телевизоры, приемники и утюги. В наших семьях этого добра всегда хватало, причем качественного, произведенного не в СССР, в совсем других странах Запада и Востока. Мы приезжали в твою страну и выбирали единственно истинное, знания, язык, культуру, не совсем понимая, впрочем, зачем собстенно все это нужно в наших горах.
— Тот, что остался лежать под прилавком, скупал все подряд, надеясь по приезде заработать на перепродаже. Может это ему и удалось, если бы не пил, не болтал лишнего, не хвастался подвигами, не рассказывал с подробностями о расстреле партийных оппортунистов, сторонников свергнутого Нура. Дурак, он выбрал меня в невольные собеседники.
— Водка, брат, очень хороша. — Пьяно улыбаясь, делился палач со мной заплетающимся языком, обдавая перегаром. — Если Аллаха нет, то нет и запретов. Выпьешь, и становиться так просто и легко. Нас учат…. Что они могут нам показать? Как махать палочкой на перекрестке? Но…, они старшие товарищи, им виднее. А вот стрелять… Да я людей пострелял больше чем мой учитель мишеней. И соберу автомат, и почищу. Но пусть учит. Нет, велено, пусть учат, брат. Лучше учиться здесь, чем дома воевать с теми… душманами… Ты брат сам не оп-по-по-ортунист, случаем? Нет? Хор-р-рошо. Ты давно здесь? Давно. Не участвовал значит в самом интересном. Выходит, не видел, как шлепнули Тараки и всех его сопливых слюнтяев оп-по-рот-тунистов, ин-теле-гетни-чков. Вот этой рукой. Безжалостно. Всех. С бабами ихними стриженными. Гордые такие. Непреступные. Так наш старшой не сплоховал, самых гордых приказал мне отвести за дувал, к выгребной яме за казармой, поближе к дерьму, да там и шлепнуть. Взял я двух, парочку…. Э… Он в очках, седой. Она, жена его, красивая еще, но стриженная, тварь… Э… Ох, мутит меня, что-то…
— Пошли выйдем на двор, может на воздухе полегчает.
— Я помог ему выйти, шурави, я боялся пропустить даже одно слово из его пъяной похвальбы. Почему-то сжалось сердце в предверии неминуемого.
— Да так о чем, это я? — Начал вспоминать ХАДовец немного прийдя в себя на свежем воздухе.
— О тех, двоих… за дувалом.
— Хотел я с ней напоследок порезвиться… ей то все равно уже, так нет, сама, ты понял друг, сама, вот дура в дерьмо сиганула. Шайтан. Там пришлось дострелить. Не будешь же грязную, из солдатского дерьма…. Э…
— А что с седым?
— Каким?
— Её мужем.
— А, с тем… так его я сразу пристрелил, как подошли, первым. Мертвого столкнул, как велено. Вот, на память взял. — Хадовец растегнул мундир и вытащил галстук с заколкой… отца.
Верному защитнику революции пора было возвращаться в казарму, расположенную на территории училища. Никто не видел как мы выходили во двор. Осмотрелся, все было пусто вокруг. ХАДовец сам попросил проводить его. Я не возражал.
— Вокруг нашей общаги ошивалась местная шпана пристающая к иностранным студентам, сначала попрошайничавшая, но постепенно наглевшая, обиравшая слабых, бившая чернокожих, уважающая только силу. С каждым годом шпаны появлялось больше и больше. Она таскала в обтрепанных штанах самодельные кастеты, водопроводные краны и прочую тяжелую дрянь. Особенно опасными стали праздничные дни, когда все поголовно упивались дешевым плодовоягодным вином, гнилым портвейном и сивушной опилочной водярой. Шпана наглая, но трусливая, на рожон не лезла, при виде блеска лезвия, ворча и матюкаясь, отступала в тень. Вот почему в тот день со мной оказался нож, подаренный отцом.
— Когда все было закончено я не взял заколку отца, она была осквернена прикасанием нечистых пальцев убийцы. Мне остался нож, очищенный его мерзкой кровью.
— В Кабул удалось приехать на каникулы после свержения Амина. В квартире родителей жили уже другие, отводящие глаза, молчаливые, ничего не понимающие люди окраин, потрясенные переменой в собственной жизни, не желающие никого и ничего знать из прошлого. Боящиеся будущего. Верящие в Аллаха, но скрывающие свою веру. Бреющие бороду и стесняющиеся голого лица. Они боялись потерять приобретенное и надеяться на их помощь в поисках пропавшей семьи было бесполезно и наивно.
— Зачем революционеры свергли сначала Короля, а затем Дауд Хана? Что бы отдать власть бывшим водоносам? Чистильщикам обуви? Полуграмотным рабочим и ремесленникам? Всем напялившим грубого толстого сукна серые униформенные мундиры? Декханам, не желавшим принимать документы на отобранную у старых хозяев землю и воду? Хитрым, алчным, ничем не брезгующим функционерам Амина, истребившим лучшую часть партии, тонкий слой старой интеллигенции, а затем пристреленным словно бешенные собаки, приглашенными ими же русскими спецназовцами? Может самим русским? Ну, а вам то зачем? Чем для вас оказался плох Король, чем не угодил Дауд?
У меня не нашлось ответа на вопрос Ахмета. Собственно говоря, я не знал даже о существовании Закир-Шаха и сместившего его Дауд Хана, так, кое-что о революции. Ахмет понял и грустно улыбнулся.
— Их свергли наши — романтики, идеалисты. Ваши только помогли, не удержали от дури, сказалась отрыжка теории перманентной революции товарища Троцкого… Дело давнее, забудем.
— Пролетали дни, я ходил по Кабулу, все яснее понимая, что остался один. Совсем один. Вопросы роились в моей голове, вытесняя поэзию Вознесенского, Окуджавы, Высоцкого, Евтушенко читанных во время занудных лекций и семинаров по философии, истории КПСС и другой мути, факультативной к счастью для иностранных студентов. И не было у меня ответов на эти вопросы.
— Приехав учиться по заданию партии на авиаинжинера я уже знал ваш язык. Ему меня обучили родители, сами ранее учившиеся в СССР, благовевшие перед страной социализма. Перед ее великой культурой. Знавшие и любившие русских писателей, цитировавшие не только Ленина, но и Пушкина, Толстого, Ахматову. Им удалось передать свою любовь и мне. На подготовительных курсах, когда другие с трудом осваивали азы чужого языка, я упивался чтением всего, что подворачивалось под руку классического и современного. Вступал в разговоры на улицах, скверах, площадях, оттачивал произношение, совершенствовал разговорную речь. Научился даже мыслить по русски, забывая пуштунский.
— Теперь в сутолоке Кабульских улиц, заполненных невыносимым гамом плебса, ХАДовскими и советскими военными патрулями, мои мозги стремительно освобождались от всего лишнего, за вылетевшими из головы поэтами пришла очередь сопромата, теормеха и основ самолетостроения. Мысли крутились в одном направлении, как убраться отсюда подальше. В Союз меня больше не тянуло. Практический афганский марксизм оказался кровавым бредом, всместо райского сада. Местный сброд стал невыносим. Я решил пробираться в сторону Хоста а затем перейти границу и через Пакистан выбраться на Запад. — Мой визави замолчал, отпил мелким, неспешным глотком кофе.
В то время, когда Ахмед резал своего врага и уходил за кордон, резкий поворот судьбы забросил меня в Афганистан, хотя совсем туда не рвался. Разница состояла в том, что Ахмет пробирался в Хост, а меня несло в Джелалобад.