Каллокаин
Кабинет Лаврис ничем не отличался от сотен других, и только по фигурам часовых, которые постоянно несли вахту так же, как в кабинете министра полиции, можно было догадаться, что тут находится святилище имперской власти. Я глубоко вздохнул, в висках у меня застучало. Передо мной за письменным столом сидела высокая женщина с тонкой шеей, с застывшей на лице гримасой иронии. Это была Калипсо Лаврис.
Даже если бы я мог определить ее возраст, даже если бы она не сидела неподвижно, как изваяние древнего божества, все равно в моем лихорадочном состоянии я воспринял бы ее как некое почти сверхъестественное существо, начисто лишенное человеческих слабостей. Даже большой прыщ, вскочивший у нее на левой стороне носа и ныне достигший полной зрелости, не мог в моих глазах свести ее на грешную землю. Ведь она олицетворяла собою высшую этическую инстанцию Империи или, по крайней мере, ведущую силу той высшей этической инстанции, которой являлась Седьмая канцелярия Департамента пропаганды! На ее лице нельзя было прочесть никаких личных чувств, как у Туарега, неподвижность не таила скрытого напряжения Каррека — в ней воплотилась только кристально чистая логика, лишенная каких бы то ни было примесей и несовершенств, свойственных отдельным личностям. Все это подсказало мне в тот момент возбужденное воображение, но я думаю, что созданный мною образ более или менее соответствовал действительности.
Итак, я не мог прямо говорить о введении нового закона, потому что официально Седьмая канцелярия не занималась такими делами. Но я был уверен, что найду выход. Ведь то, что я хотел предложить, необходимо для спасения Империи, для спасения меня самого.
К счастью, я сообразил, что мой визит можно связать с недавно полученным письмом. Пока посылали за моей карточкой, хранящейся в тайной картотеке полиции, мне пришлось не меньше двух часов просидеть в маленькой приемной рядом с кабинетом. “Ничего, — думал я, — нужно научиться и этому, нужно научиться ждать”. Наконец эти два часа миновали. Да и то сказать, карточка была доставлена сравнительно быстро. Ведь картотека всех жителей Мировой Империи должна была занимать огромную площадь! Я, правда, никогда не видел эту картотеку, но представлял себе, что путь от входа до того места, где стоит моя карточка, отнимет, по крайней мере, час — и соответственно столько же придется идти обратно. На поиски времени уйдет немного, потому что картотека, безусловно, содержится в идеальном порядке, но надо еще учесть, что она находится наверняка не в здании Департамента пропаганды, а во Дворце полиции, так что двухчасовое ожидание — это не так уж много.
Когда меня снова вызвали в кабинет, Лаврис изучала мою карточку — то есть это только называется “карточка”, на деле это была целая переплетенная тетрадь, — а рядом на столе лежали еще какие-то бумаги, очевидно имеющие отношение к письму Департамента пропаганды, Лаврис, по-видимому, уже забыла эту историю, да и не удивительно — у Седьмой канцелярии было достаточно работы с более важными донесениями и прочими проблемами, возникавшими во всех уголках Империи.
— Итак, — сказала Лаврис высоким, лишенным оттенков голосом, — я прочла вашу карту. Тут сказано, что вы уже послали заявку на выступление в “Часе покаяний”, но ваша очередь еще не подошла. Чего вы, собственно, хотите?
— На меня произвели глубокое впечатление слова “разоблачение страдающих раздвоенностью есть долг каждого, преданного Империи солдата”, — сказал я. — И вот я даже сделал открытие, которое даст возможность разоблачать их систематически и более основательно, чем раньше.
И я рассказал о каллокаине, вложив в свои слова всю силу убеждения, на которую был способен.
— Теперь, — закончил я, — на очереди введение нового закона, который по глубине содержания превзойдет все, какие до сих пор знала история, — закона, карающего преступные мысли и чувства. Может быть, он появится не сразу, но появится непременно.
Она молчала. Тогда я решил пустить в ход те слова, что подействовали на Каррека.
— Под этот закон можно подвести кого угодно, — сказал я и после паузы добавил: — Я имею в виду, разумеется, только тех, кто в своих мыслях недостаточно лоялен.
Лаврис не произнесла ни слова. Казалось, лицо ее застыло еще больше. Вдруг она протянула вперед крупную красивую руку, осторожно взяла двумя пальцами карандаш и медленно стала сжимать его, пока кожа на суставах не побелела. Потом она подняла на меня глаза и спросила:
— У вас все, соратник?
— Да, все, — ответил я. — Я лишь хотел обратить внимание Седьмой канцелярии на открытие, благодаря которому можно обнаружить предосудительную внутреннюю раздвоенность, даже если она еще не успела привести к нарушению закона. Прошу прощения, если я напрасно побеспокоил вас.
— Седьмая канцелярия благодарит вас за добрые намерения, — ответила она бесстрастно.
Я попрощался и вышел, исполненный, как и прежде, возбуждения и одновременно всяческих сомнений.
Когда я со своими списками дошел до дверей Третьей канцелярии, раздался сигнал, возвещавший конец рабочего дня, и меня едва не сбили с ног выскочившие из комнаты служащие. Только один пожилой человек с кислым лицом еще сидел над какими-то расчетами, и мне ничего не оставалось как обратиться к нему. Он поморщился, но, увидев мои рекомендации, взял списки и просмотрел их.
— Вы говорите, тысяча двести человек? Все научные работники? Жаль, что вы пришли так поздно. То, что вы предлагаете, уже осуществляется. Мы получили подобные же прошения, по крайней мере, из семи Городов Химиков, некоторые пришли еще месяцев восемь тому назад. Подготовка к пропагандистской кампании идет полным ходом.
— Очень рад, — ответил я, слегка разочарованный тем, что не смогу лично принять участие в этом почетном деле.
— Следовательно, вам тут больше нечего делать, — заключил мой собеседник. снова склоняясь над колонками цифр.
— Но разве мне нельзя посидеть где-нибудь в уголке? — воскликнул я. Сам не знаю, откуда взялась во мне эта смелость, наверно, все от того же лихорадочного возбуждения. — Вы же видели, насколько я заинтересован в этом деле, так почему же мне нельзя принять участие в подготовке самой кампании? У меня такие рекомендации, посмотрите, вот… вот… и вот…
Одним глазом глядя в свои цифры, он другим покосился на мои рекомендации, потом с глубоким вздохом посмотрел вслед последнему из уходящих сотрудников, однако отказать мне не решился. Наконец он принял решение, которое, по-видимому, было связано с наименьшей потерей времени.
— Я вам дам пропуск, — сказал он.
Затем быстро вставил в машинку листок бумаги, отпечатал несколько строк, поставил внизу большую печать Третьей канцелярии и протянул листок мне.
— Дворец кино, приходите в восемь вечера. Не знаю, что там у них сегодня, но что-нибудь да будет. С этой бумагой вас пропустят. Меня, правда, никто не знает, но тут есть печать. Ну что, довольны теперь? Надеюсь только, что я не сделал ничего предосудительного…
* * *Но то, что он сделал, в конечном итоге все-таки оказалось предосудительным. Только спустя несколько дней я понял, что по правилам меня нельзя было допускать во Дворец кино. Требовалась совсем иная подготовка, может быть, даже иной характер образования, чтобы избежать потрясения, которое я тогда получил; я думаю, что, если бы я обратился со своей просьбой к компетентному лицу, мне бы, конечно отказали. Разумеется, тут сыграло роль и мое лихорадочное состояние, но так или иначе, впечатления, испытанные во время вечера, оставили во мне след надолго.
Пребывание в мире возвышенных принципов оказалось для меня кратковременным. Непроницаемая холодность Лаврис поколебала мою убежденность и прежде всего веру в себя. Кто я, собственно, такой, чтобы строить великие планы спасения Империи? Больной и усталый человек, слишком больной и усталый, чтобы искать прибежища у безупречно функционирующего воплощения этических принципов, наделенного высоким, лишенным оттенков голосом. У Лаврис должен был быть глубокий материнский голос, как у той женщины из секты умалишенных, она должна уметь утешать как Линда, она должна быть самой обыкновенной женщиной.